Половина камбоджийских девочек с Пат Понга и Сукумиты трахается с полудурками, чтобы вытащить из тюрьмы своих парней. Большие командиры продают своих пленных, чтобы иметь деньги на покупку игрушек из японских арсеналов. В итоге, как только Лин То выходит из комнаты, я принимаюсь рыдать. Не по собственной воле, а потому что вьетнамский GРG – это дерьмо, отходняк от которого несносен. Домашняя химия – это как плетеный стул: больше удовольствия получает не тот, кто на него садится, а тот, кто делает. В этот момент мне так грустно, как в цирке с повешенными акробатами. Потом – удивительное дело, если иметь в виду «народные промыслы»,– скорбь разом улетучивается. Браво, сайгонские любители! Я думал, будет хуже. До неврологического контроля у меня остается еще шесть часов.
Я сразу же засыпаю, несмотря на шум вертолетов.
Вот женщина, и это, скорее всего, ты. Ты какая-то уж слишком худая, стоишь с фотоаппаратом на шее. На тебе резиновые сапоги, длинная юбка с орнаментом «принц Уэльский», черная обтягивающая футболка, и ты улыбаешься, хотя сейчас, кажется, не время для улыбок. Не знаю почему. Позади тебя – озеро или, возможно, это очень, очень спокойное море. В руке у тебя тростник – это заставляет думать о путешествии по реке. Малайзия или Вьетнам. Другая рука – та, в которой ничего нет, с силой сжата – как будто в кулаке у тебя что-то спрятано, что-то, чего ты не можешь уронить. Между твоим кулаком и твоей улыбкой – непреодолимая дистанция. Это тело побеждено анархией.
Когда люди говорят о тебе, я не знаю, о чем они говорят.
Я смотрю на крышу Ват По, самого большого и самого старого храма Бангкока, где покоится Отдыхающий Будда. Эти огромные белые стены и деревянный потолок вмещают в себя – по крайней мере, так говорят – всю мудрость, всю традицию тайской медицины и, разумеется, руки лучших массажистов этой части света, и пускай снаружи дым и пробки на дорогах пугают идущих с уроков детей в школьной форме – здесь время останавливается и бежит по спине, как миллион счастливых паучков.
Ты принимаешь специальную ванну, а потом старые массажистки сверху донизу проходятся по тебе ветками вереска, пока кожа не потеряет память и ее место не займет новая, радостная и доверчивая – словно человек, точно не знающий как и почему, но надеющийся на лучшие времена.
«Добрый, добрый вечер»,– говорит сестра Феунанга, голышом лежащая на дубовом столе, совсем рядом с моим дубовым столом. Сначала я не понимаю, кто эта женщина и почему она обращается ко мне, но тут она говорит: «Я сестра Феунанга», потом, уже снаружи, в дверях храма – разумеется, мы оба одеты, а солнце лежит на спинах драконов на воротах в запретный город, потому что дело иде к закату,– она говорит:
Феунанг умер.
В своей комнате на «Гем-Тауэрс», высоко на городом, она рассказывает, что Феунанг решил уйти из жизни, приняв огромную дозу опиума, пока еще не забыл свою мертвую мать, потому что мужество Феунанга перед болью забвения было меньше, мужество перед болью памяти и болью смерти.
Комната сестры Феунанга тоже большая и белая, из окна видна река, самолеты на том берегу реки бирманские джунгли до самого горизонта. Сестра все еще носит траур, она красивая и предлагает мне саке и «длинные ночи», а это лучшая вытяжка из морфина в Азии, а потом мы, разумеется ложимся в постель.
Нет ничего лучше, чем трахаться с грустной женщиной, и именно поэтому, да простит меня бог, вдовы и матери, и сестры покойных – это всегда (при прочих равных) лучшее порево.
Потом сестра Феунанга садится, обнаженная, на кровать и говорит, что ее мать все еще живет внутри созданной Феунангом программы реинкарнации.
– Ей немного осталось. Без контроля радужной оболочки моего брата вся программа разрушится меньше чем за две недели.
Естественно, я спрашиваю, знает ли мать, что Феунанг умер.
– Да, знает, конечно, и не понимает, зачем она воскресла, чтобы узнать о смерти сына, и задается вопросом, не была ли лучше другая, первая ее смерть, смерть, которая по крайней мере настигла ее, когда она знала, что ее близкие остаются здесь, убитые горем, но живые.