Пойтек с женой и двумя детьми продолжали ютиться в той же маленькой каморке, в которой жили во время войны.
— Отчего ты не раздобудешь себе приличной квартиры? — начала жена. — Ведь другие…
— Дело терпит! — отрезал Пойтек решительным тоном.
Жена подала в глиняной миске тыкву.
— Бери себе, гость, — обращается Пойтек к Петру. — Каждому полагается по куску хлеба: детям большой кусок, взрослым поменьше.
— У ребятишек пальцы вылезают из башмачков. У Леучи на штанишках столько заплат, что больше уже и нашить негде: куда ни воткну иголку, всюду рвется.
— Теперь лето — не замерзнут.
— Ну, скажите вы, товарищ Ковач, не грешно разве заставлять детей голодать? «Все — наше», а детям нечего дать.
— Уж и голодают! Через шесть недель день моего рождения, тогда поедим гуляш. А теперь нельзя много есть, не то аппетит испортят.
Жена улыбнулась. Черты ее старого худого лица смягчились. На мгновение она вновь стала похожа на ту маленькую швею, которую Пойтек впервые увидел на Комарином острове семь лет назад, — на ту женщину, которая бросила снежный ком в рот оратору, призывавшему к прекращению большой январской забастовки[3]. Но улыбка скоро сошла с ее лица. Чуть не со слезами она снова заговорила:
— Через шесть недель… Кто из нас к тому времени жив останется!
— Мы все. Не умрем ни от расстройства желудка, ни от отравления мясом. Во время войны стреляли в нас — а мы все же живы.
— Вот и я дожил до того, что, будучи металлистом, с завтрашнего дня становлюсь крестьянином, — сказал Петр, желая дать другое направление разговору.
— Крестьянином? — сказал маленький Леучи с гримасой.
— Тогда, может, пришлете нам какой-нибудь провизии, чтобы мы хоть изредка могли питаться по-человечески? — робко спросила жена Пойтека.
— Жена! Довольно! Как только прихожу домой, ничего другого не слышу, кроме вечных жалоб…
Пойтек так хватил по столу кулаком, что задребезжали тарелки.
В усадьбе графа Карольи в Капосташмедьере началась жатва. Петр живет и работает там среди батраков. Он поступил косцом.
— Не иначе, как приглянулась этому народному комиссару какая-то из наших молодух, — шептались крестьяне.
— Через час наверняка косу бросит…
Но это предсказание не сбылось. Петр целый день работает вместе с остальными. И вечером он тоже не уходит. У костров идут разговоры.
— Сразу видать, не городской белоручка, — благосклонно замечает старый батрак.
— Это еще как сказать! Поглядим, что дальше будет. Он, может, хочет пролезть в депутаты, а не то, и вовсе дурное дело замышляет…
— А кто его знает!..
У костра, где сидит Петр, беседа идет о народе и общем положении страны.
— Ну, а нам что Бела Кун привез из России? Земли-то, небось, нам не дал?
— Раньше земля принадлежала графу, а теперь она наша — принадлежит всем.
— Наша-то наша, да не моя!
— Наша — это и значит: принадлежит всем нам сообща.
— Так не мне же!
— Я и не говорю, что лично вам. Она ни моя, ни ваша, ни третьего кого — она наша.
— Так-то оно так, да все же не моя…
— А так разве не лучше? Сообща работаем, сообща и кормимся.
— Да-а-а. Что ни день, то по нескольку телег со всякой снедью в город отправляют. Скот туда гонят, яйца и молоко туда везут, а оттуда что мы взамен получаем? Все общее, все нам принадлежит! Как бы не так!..
— Косу городской рабочий выделывает. И машину, которой молотите, и сапоги…
— Коса не моя и машина не моя… А уж что до сапог, то как был раньше босым, таким и остался.
Петр пускается в объяснения. От других костров тоже подходят косари. Петра обступают, внимательно его слушают, но вопросов ему не задают и на его вопросы отвечают молчанием.
Ночь стоит теплая, от костра жарко, но несмотря на это, Петра берет дрожь. Чтобы заставить людей разговориться, он старается выражаться попроще, крестьянским языком… Быть может, кого-нибудь да заденет за живое, быть может, кто-нибудь да порасспросит его о том, что это за хитрая штука — этот общий коллективный труд? Но либо все уже знают, что это такое, либо же никому нет охоты расспрашивать.
— О чем задумался, отец? — обращается он к посасывающему трубку старику, высказавшему некоторое время назад недоверие к идее общности имущества.