Ты не сердись, я сейчас говорю о моей биографии рядом с биографией Бакая. Я понимаю, что это недостойно меня и нас всех. Но, очевидно, может создаться такое положение. Но я даже становлюсь на точку зрения этого предположения, т. е. меня не знают, а Бакай, который указал провокатора среди п. с.-р., заслуживает доверия. И вот и при этих условиях, мне кажется, то, что выложит Бурцев, не может произвесть впечатления, ну, скажем, в его, Бурцева, пользу.
Я, конечно, не знаю всего, что имеет Бурцев сказать. Знаю только то, что сообщил мне ты при нашем свидании. И вот это, по-моему, не выдерживает никакой критики. Постараюсь доказать.
Может, я субъективен, но, во всяком случае, несознательно, — ибо стараюсь быть объективен, насколько только возможно. Основа — письмо (от) августа 1905 г, о Татарове и обо мне. Бакай передает со слов, кажется, Петерсона, что это письмо написал Кременецкий, желая насолить какому-то начальству или Рачковскому, и получил за сие действие наказание — перевели из Питера, где он был начальником охраны, в Сибирь — начальником же охраны. Всякий объективно думающий человек не поверит этому: такому легкому наказанию не может подвергнуться лицо, совершившее такое преступление. Выдача таких двух птиц, как в том письме, — и за это вместо Питера — Томск — и тоже начальником охраны. Все равно, если бы Татарову дали бы работу вместо Питера в другой области. Но для правдоподобия придумывается, что тогда была конституция и они растерялись. Рачковский-то! Да и притом, ведь письмо появилось в августе, а конституция- в октябре. Что же эти два месяца-то? Да и притом, как могли узнать, что Кременецкий писал: что сам он рассказал своему начальству?
Тут, мне кажется, нам бы следовало установить не только со слов Бурцева или Бакая факт действительно ли происходил перевод Кременецкого из Питера в Сибирь, а если происходил, то когда именно Может, окажется, что Кременецкий сидит в Сибири раньше появления этого письма, или перевели его гораздо позже, тогда вовсе нельзя и говорить о растерянности октябрьских дней. Это было бы важно установить. Может, это бы повлияло на самого Бурцева. Он увидел бы, что его дурачат, мягко выражаясь. Но как это сделать? Может, это и нетрудно; ведь известно публике, когда появляются новые начальники охраны, — хотя, черт его знает, может, это и нелегко.
Это письмо для меня загадка. Между прочим, кроме Кременецкого, другой охранник в Одессе тоже говорил, что он — автор этого письма. Если ты помнишь, это было в конце 1906 г., из Одессы приехал в ЦК от…, к которому ходил один охранник, указывая на меня, что, мол он писал это письмо и что, мол, с одним покончил, а другого не трогают. Если всему верить, то ведь два охранника писали одно и то же письмо и оба охранника спасают партию от меня. Я не думаю, что я путаю об одесском охраннике, мне это рассказал N тогда, т. е. два года назад.
Если даже и допустить, что Бакай не врет, а честно действует, то ведь он все это слышал от Петерсона, а Петерсон от Рачковского или Гуровича, или от обоих. Теперь, если думать, что высшие круги полиции почему-то выбрали путь пустить в ход мое имя в том письме, то и естественно, что им и дальше говорить о двух провокаторах было… выгодно и что один-де слава Богу еще и уцелел.
В истории провокаторства, говорит Бурцев, не было случая, чтобы для компрометации члена партии выдавали настоящего провокатора. Я истории не знаю — он знает. Ну, а было ли в истории полиции, чтобы начальник охраны выдавал для населения начальству важных провокаторов? Можно сказать, — когда выгодно, „а это бывает“, а ведь на самом-то деле это до сих пор не было. А в истории провокаторства разве было, чтобы из провокатора получился сотрудник „Былого“, а ведь теперь есть.
Итак, основа всего — письмо; неужели рассказы о нем не могут на кого-либо подействовать, чтобы думать, что Бурцев имел какое-либо нравственное право так уверенно распространяться обо мне, и не нужно знать мою биографию для того, чтобы сказать Бурцеву: этого мало, а если знать и биографию, — то можно и в физиономию Бурцеву плюнуть.