И чем более ветхим все было на этой даче, тем больше ценилось, так как облагораживало. Что, собственно, облагораживало — никто в точности не знал, но облагораживало, и все участники этой игры чувствовали себя счастливыми.
Однажды Гошку спросили:
— Вот как ты думаешь, по-твоему, что такое счастье? Разговор происходил в школе, и все или мямлили, или горячились. Многие тайно думали, что — любовь, но особенно не нажимали на это. Потому что вопрос о любви стоял еще на том уровне, когда решают — можешь ли ты прыгнуть с третьего этажа, если человек, которого ты любишь, попросит об этом, и презирали тех, которые могли сказать: нет, не могу. Да никто и не говорил «нет», а все говорили «да», в тайной надежде, что как-нибудь выпутаются, если дойдет до проверки, — может быть, справку от врача принесут. В общем, прилично было ответить — да, и тебя уже считают за человека, и все сидят с горящими глазами и любуются друг другом.
— А ты? — спросили Гошку.
— А что — я?
Все насторожились.
— Что — ты? Ты мог бы прыгнуть из окна, если человек, которого ты любишь…
— А он? — перебил Гошка. — Любит? Этот человек?
— И он любит.
— Как же он меня попросит прыгнуть в окно, если любит?
Все как-то опешили.
— …Не в этом дело… — нерешительно сказала вожатая.
Конечно, не в этом дело. Дело было в энтузиазме того сорта, когда не вдумываются в смысл обещаний. А Гошка этого не понял и испортил всем настроение.
Он так за всю жизнь и не понял, что обещания можно и не исполнять. Он выкручивался как бес, чтобы не связывать себя обещанием, но когда удавалось выбить из него обещание, то он выполнял его, упорный, как осел, и нередко уже в одиночку.
И вот когда Гошку спросили, может ли он прыгнуть с третьего этажа, ежели возлюбленная захочет проверить его преданность, то Гошка своим встречным вопросом разрушил для всех нечто важное, какую-то сложную систему общего поведения, и сразу упал в глазах всех участников этого устного экзамена на лживость.
— Значит, не можешь? — спросила Надя.
Щеки у нее горели, брови взлетели вверх трагическими уголками, а подбородок был белый-белый, как сливочное мороженое, и его хотелось лизнуть, но Гошка не лизнул и только уклончиво отвел взгляд, потому что прыгать из окна ему не хотелось.
— Не можешь? — спросила Надя и уже приготовилась.
Отчетливое словечко «трус» слышалось всеми, хотя еще и не было произнесено.
— Не хочу, — сказал Гошка и опять все усложнил.
И все вдруг сообразили, что если Надя произнесет слово «трус», то ведь Гошка может потребовать соревнования и проверки и тогда состоится один из его нелепых аттракционов, вспоминать о которых избегали. Вроде случая с балконом.
Это было летом после экзаменов, погода стояла пыльная и сухая, и тени были короткие, и озверевшая от жары земля дворов-новостроек мертво вспыхивала стекляшками. Все слонялись по переулкам, ожидая отъезда — кто в деревню, кто на дачу, а кто в лагерь.
Гошка тогда на короткое время сдружился с братом и сестрой Козаковыми, потому что к ним приходила Надя.
Все было немного нереальным от жары, от синего марева над асфальтом, от блеска стекляшек, от белой извести, которой были заляпаны пронзительно пахнущие подъезды недостроенных домов Майорова переулка, когда Гошка пришел к Козаковым. Там была Надя, и все сидели и с наигранным увлечением решали скучные ребусы и арифметические загадки, которые для ихнего развития давал им отец Козаковых, преподаватель какого-то вуза. Они сидели в зашторенной душной комнате с навеки неподвижными креслами, и дверь на балкон была открыта, и с шестого этажа были видны крыши и пыльное небо.
— А вот интересная задачка, — оживленно сказал отец Козаков, когда Гошка вошел в комнату.
Но Гошка сделал вид, что не расслышал, и осторожно прошел на балкон с железными перилами.
Он оглядел пыльное, пахнувшее заводской гарью небо, в котором даже голубей никто не гонял в эти блеклые послеполуденные часы, и, прислонившись спиной к ржавым перилам, стал смотреть в комнату на эту дружную группу автоматов. Потом Гошка вздохнул и сел на перила, спиной к жаркой улице.
Никто в комнате не повернул головы, но все карандаши приподнялись и застыли над линованной почтовой бумагой из бювара отца Козакова.