– Академики, вы где? — раздается крик, слышный даже здесь.
Многие оборачиваются. Это дед протискивается к нам, держа в руках картонную коробку. Он ставит коробку на стол и открывает ее.
– Куда ты пропал? — спрашивает Ржановский.
– Внучку искал, — говорит дед, орет: — Вильхельм! Вильхельм! Иди пирог есть!
Этот огромный дед производит впечатление. Видно, что он в своей стихии.
На крик приходит дедов искусствовед Вильгельм, пожилой человек с добрыми глазами. Он держит за руки светловолосую девушку и парня в итальянской кепке с клювом.
– Познакомьтесь, — говорит он нам. — Они уже молодожены… Когда успели, не понимаю, — говорит он, подбирая русские слова.
– Вот это по-нашему, — говорит дед. — Долго ли умеючи. Лешка! Режь пирог. Разъедим!
– Клерхен, — говорит девушка и протягивает мне розовую руку.
Я смотрю на нее во все глаза. Потом перевожу взгляд на окружающих австрийских девушек. Нет. Это мне показалось. Просто они все чем-то похожи на Катарину.
За столом никого. От пирога одни крошки, да картонная коробка с игривой надписью «Чудо», да конь деревянный на краю стола. Все ушли танцевать. Вот академик Ржановский стоит в толпе, смотрит на танцующих. Вот молодая жена танцует со своим итальянцем. Вот дед протискивается ко мне, опускается рядом и близко заглядывает мне в глаза.
– Чего с тобой?
– Сказку я потерял, — говорю я.
– Какую?
– Помнишь, ты мне рассказывал? Про встречи необычайные, про любовь. Я маленький был — верил.
– А теперь?
– А теперь вижу — ушла молодость. Но я не жалею, — говорю я. — Не жалею. Чужая любовь пляшет. Нам не плясать. Отплясало мое поколение, дед.
Дед смотрит на меня рассеянно.
– Слушай, соври мне опять что-нибудь, — говорю я.
– Сказку он потерял, — говорит дед. — Ну и дурак. Разве сказка — вранье? Сказка — мечта.
«Йодль» тирольский запела молодая жена — и это было как далекий крик о любви.
Дед обнял меня за плечи.
– Катарину вспомнил? — спросил он. Я кивнул.
– Разве Катарину убьешь? — сказал он. Негры били в ладоши.
– Черненькие, беленькие, — сказал дед, оглядываясь. — Полсвета у меня родня. Ступай внучку поищи. Скажи, в буфете одни благушинские собрались.
– Как я ее узнаю? — говорю я.
– Узнаешь, — сказал дед. — Коса на сторону и кричит больше всех.
Я кивнул и пошел к лестнице.
Разноязычный шум совсем оглушил меня.
Лестничный марш вел вниз, и внизу на площадке, отражаясь в зеркалах, танцевали яркие люди. Я поискал глазами дедову внучку.
Сто девчонок увидел я, и у всех косы на сторону, и все кричат громче всех.
Я пошел обратно в буфет.
Я протиснулся к столику, отгороженному спинами людей, глядящих на танцы, и сел.
Пуне псреница жос Лелица фетица…
– пели в кругу.
Там танцевали «Переницу» и целовались целомудренно.
Шум усилился. Разошедшийся дед стоял в кругу, притопывал и помахивал платочком перед молодоженами.
– Митрич! — крикнул дед Ржановскому. — Иди сюда! Покажем щенкам!
Ржановский, которого никто не называл Митричем, ухмыльнулся.
Тут дед увидел меня и заорал своему Вильгельму:
– Вильхельм! Вильхельм, иди сюда! Лешка пришел, переводить будем.
Мы сели за столик. Дедов искусствовед достал солидный журнал с лаково мерцающими фотографиями. Раскрыл на статье про деда. Я там запомнил одно место:
«Мы видим, как образ коня изменяется во времени. Он всегда порожден эпохой и всегда бунтует против нее. Но этот бунт поэтический. Это бунт мечты, которая не дает заснуть взрослым и пробуждает ото сна детей. Мечта — это первый звонок будущего. Счастливы люди, имеющие в своей среде фантазеров. Я позволю себе сравнение. Художник — это катализатор, ускоряющий химический процесс. Игрушка, если она искусство» — это тот кристаллик соли в перенасыщенном растворе, от которого сразу, мгновенно формируется душа ребенка.
Я позволю себе (может быть, несколько немотивированно, в первом приближении) разделить творчество Александра Васильевича Филиппова на пять основных периодов.
Первый период, который я предлагаю условно назвать «периодом отлетающей гривы», характеризуется…»
Дед наклонился ко мне.
– Лешка, — сказал он испуганно, — я всю жизнь делал одного и того же коня… Можешь ты это понять?