С этого момента я много думал о святости. Иногда я думал о ней так, иногда этак. Одно время я даже думал, что святость — это храбрость от трусости. Потом я отказался от этой мысли и стал только спрашивать: а что такое святость? Детский вопрос, правда? Но потом я понял, что вопросы называются детскими, когда на них взрослые ответить не могут.
– А-а… Шура? — говорит отец, держась за притолоку. — Поздравляю вас. Вы выходите замуж… Это хорошо…
Мама смотрит то на Шуру, то на отца. Рот Шурки-певицы улыбается, а глаза горят черным огнем.
– Что-то я хотел сказать… — говорит отец. Он сдвигает на затылок фуражку и грет потный лоб.
– Ах, да… как это у вас там в Испании? Любовь свободна, мир чаруя, законов всех она сильней… — говорит он.
Он качнулся.
Шура кинулась к нему.
Но он отстранил ее и прошел в детскую. Так называлась моя комната.
Мать провожает отца взглядом и оборачивается. Шурка-певица беззвучно рыдает и кусает белые костяшки пальцев, стиснутых в кулаки, и старается не закричать.
Потом она уходит, и дверь тихо щелкает английским замком.
Я сижу у приемника, положив на него щеку.
Отец подходит и опускает руку мне на плечо.
– А Испанию можно поймать? — спрашивает он бесцветным, картонным каким-то голосом, и лицо у него белое-белое. — Отличная страна.
– Можно, — говорю я.
Я кручу ручки настройки, и свист и скрежет опять врываются в нашу тихую квартиру.
Потом голос диктора сказал внятно и раздельно несколько слов по-испански. Музыки не было.
Назавтра эти слова были напечатаны по-русски во всех газетах:
«Вчера ночью в Испании начался фашистский мятеж».
Это случилось весной, когда в школе был первомайский вечер.
В зале горит свет. Школьники стоят между стульев. «Это есть наш последний и решительный бой, — поют школьники. — С Интернационалом воспрянет род людской».
Гимн заканчивается. Грохочут растаскиваемые стулья.
– Вальс! Вальс! — кричат веселые голоса. В зал входит дед Шурки-певицы. Сколько лет прошло, а он все такой же. Даже помолодел. Хорошо подстрижен и хорошо одет. Дела у него поправились. Он теперь консультант Загорского дома игрушек.
К деду подходит моя учительница Анастасия Григорьевна.
– Нехорошо получилось, — говорит она. — Сегодня в комсомол принимали. Алеша так эту рекомендацию ждал. Я свою предлагала, но он хотел только от Шуры.
Дед смотрит на нее.
– Катарина погибла, — говорит дед.
– Что? — спрашивает учительница. Ока мне потом рассказывала, что наступила удивительная тишина. Она мне потом все подробно рассказывала.
– В Испании. Краус письмо прислал, — говорит дед. — Где Лешка?
Учительница берется рукой за горло. Снова становится слышен шум голосов.
– В радиоузел пошел… пластинки ставить, — детально объясняет она.
– Передайте ему, — говорит дед.
– Нет! — говорит учительница. — Нет.
– Проводите меня, — говорит дед.
Они поднимаются по лестнице, как будто несут гроб.
Звуки зала становятся все тише. И кажется, этим двоим никогда не одолеть последних ступенек. Они входят в полутемный коридор, и паркет скрипит у них под ногами. Они идут мимо учительской, и луна светит в застекленные двери.
Это было четверть века назад, и вот как это было, товарищи.
Скрип половиц становится как гром.
Они проходят к двери в конце коридора, на которой висит табличка «Радиоузел». Около стены стоит велосипед вверх колесами, приготовленный для починки. Инструменты лежат на газете.
Дед открывает дверь и входит.
Я поворачиваюсь к нему с пластинкой в руках.
Учительница остается в дверях.
– Здравствуй, — говорит дед и садится на стул.
– Здравствуйте, — отвечаю я. — Прислала? Дед смотрит в пол.
– Отцу отдал рекомендацию-то, — медленно говорит он. — У него возьмешь.
– Спасибо, — говорю я и смотрю на него. Учительница молчит.
Я взглядываю на нее, и у меня начинает дрожать пластинка в руках.
– У Шурки дочь родилась, — говорит дед. — Потому задержала.
– Я понимаю, — говорю я. — Поздравляю вас…
Дед не сводит глаз с пластинки, которая дрожит все сильнее.
– Положь пластинку, — говорит дед. Я медленно, как бы нехотя, кладу пластинку на радиолу и ставлю адаптер.
– Краус письмо прислал, — говорит дед.