…И все-таки он увидел Благушу.
На противоположной стороне улицы теперь уже не было забора до небес, а осталась только высокая каменная кладка, постамент выше человеческого роста, и там, между двумя домами — коробкой деревообделочной фабрики и угловым домом переулка, ведущего к Телевизионному театру, бывшему Театру Моссовета, бывшему Введенскому народному дому, — открылся двор.
Двор был виден снизу, в ракурсе. Высокая трава уходила вглубь, свешивалась с постамента, а в глубине, как на театральной сцене, были видны несколько деревьев у кирпичной стены слева падавшей вниз косой перспективой. А позади громоздились кирпичные и выкрашенные в кирпичную краску деревянные дощатые стены, с разбросанными несимметричными жилыми квадратными окнами и окнами фабрики. Разнокалиберные железные трубы с коническими колпаками, расчаленные проволокой, поднимались в закатное небо. В оранжевое, настоящее небо. Толстые суставчатые кишки вентиляционных труб переплетались, проходя под жилыми окошками деревянного дома, которому надлежало быть мансардой, а это просто был деревянный дом с крышей-скворечником, поставленный поверх кирпичного. Целый город был втиснут в этот маленький двор, целый мир, как на картине Прохорова. Как будто все еще продолжался старый спор о красоте. Внизу были кривые крыши сараев и голубятен. И тут Панфилов увидал Его.
Их было трое, но Панфилов увидал Его. Один стоял рядом, другой сидел на кирпичной стене, охватив руками колени. Но Панфилов увидал Его.
Панфилов не знал, кто он такой, но видел его тысячу раз, когда-то там, в благушинском детстве. У него было длинное лицо и пренебрежительные глаза, глядящие в небо. На нем была трикотажная полурукавка с вертикальными темными полосками, и он стоял, сутулясь и покачиваясь, заложив руки в карманы и закинув голову вверх. Панфилов не знал, сколько этому человеку лет, не меньше, чем Панфилову, но это была Благуша, и она смотрела в небо.
— Смотри… — сказал он задыхаясь. — Я не соврал.
— Понимаю…
Они все трое смотрели вверх.
Люди шли по улице, проезжали троллейбусы и машины, а Благуша смотрела вверх.
— Почему они смотрят вверх? — спросила она. — Гляди…
В оранжевом небе металась стая голубей.
— Голубятники, — сказал Панфилов, а больше ничего не мог сказать.
— Какая дикость… — сказала она и нервно засмеялась.
— Почему дикость?
— …Потому, что я все понимаю.
— Нет, правда?
— Да. Понимаю. Не приставай.
Этот двор был похож на сцену в спектакле и на открытый вольер в зоопарке. А они стояли по ту сторону рва и глядели, как уходит Благуша, по-львиному глядя выше голов зевак.
Нет. Мы были. А раз мы были — значит, мы есть. И это навсегда. Эрго вивамус!
Эрго вивамус — следовательно, мы живем!
…И поднимет весна
Марсианскую лапу,
Крик ночных тормозов —
Это крик лебедей.
Это синий апрель
Потихоньку заплакал,
Наблюдая апрельские
Шутки людей…
Пора было уходить. Через час начинались салюты.