Он в полусне дотянулся до бумаги — это была старая школьная тетрадь но арифметике, где на первой странице под решением задачи стояла косая красная отметка «хор». Хор запел у него в душе, и он не раздумывая начал подряд записывать слово за словом то, что диктовалось изнутри, хотя теперь наяву это уже не было обычным диктантом. Потому что диктант — это репродукция, запись готового, а он просто буквами рисовал происходящее, и оно заново возникало на бумаге.
Он зажег свет, чтобы писать, и тут же потерял первые фразы. Пришлось погасить лампу, и он стал писать при взлетающем свете уличных фонарей. Он писал до утра и утром, он не решался сменить позу — у него уже был опыт с лампой. Близко к финалу он начал дрожать от усталости и голода, но продолжал писать, хотя и чувствовал, что кое-где комкает строки, начинает выполнять домашнее задание и его тянет на зевоту. Однако когда он попытался бросить, он почувствовал тоску, почувствовал, что не может, что какая-то сила ведет его руку, которая бежит по бумаге как чужая. Его охватила тоска, которую, (наверно, испытывает загипнотизированная курица, когда не может оторвать клюва от проведенной перед носом черты — все проделывали это в детстве. Гошка вдруг понял, что это идет мимо него, что он уже фактически не нужен, что он может думать о чем угодно — рука все равно будет делать свое дело.
Какая-то угрюмая ярость плескалась в нем. Ни следа всякой там умиленности и восторга. И он тогда подумал, что, может быть, муки слова — это не тогда, когда не выходит, а тогда, когда получается.
Близился конец. Вот он уже видит впереди не написанную еще строчку, которую надо просто заполнить словами. Заполнил. Конец. Школьная ручка с пером, — тогда говорили «вставочка», — остановилась.
Как будто и не было ничего. Ни длинного сна, ни исписанной тетради по арифметике, о которой он лениво подумал: какую он там чушь написал. Он не испытывал усталости и голода, а только думал, что, слава богу, отделался от всего этого. Он взял ручку за высохшее перо и кинул ее в дверь. Она воткнулась в центр дверной крестовины и задрожала. Ему понравилось. Он открыл перочинный ножик и пустил его вслед. Нож расколол ручку и воткнулся на ее место, и он не удивился меткости. Он стал кидать все, что находил под рукой, — ластики, карандаши, кубики брата, которые вытаскивал из-под кровати, — и все они попадали в ручку ножа и заколачивали его все глубже и глубже. В пустой квартире (все ушли на работу) стоял грохот от его бомбардировки.
Перекидав все, что было под рукой, он заснул. Когда проснулся, у него в животе были такие боли, что он не сразу даже понял, что это от голода. Он поднялся и, шатаясь, добрел до кухни и съел все, что нашел в кастрюлях и на подоконнике, — потом пришлось сказать, что приходили голодные приятели. Сытый и осоловевший, он вернулся в комнату и спокойно, как чужое, прочел то, что написал. И как-то отрешенно понял — состоялось. И что бы ни происходило потом — этого не отнять, он знал теперь, кто он есть.
Это не вызвало в нем никаких эмоций. Как будто он услышал приказание на незнакомом языке, на которое ответил — «есть», не вникая в его смысл.
Он увидел нож, торчавший в двери, и ему понравилась утренняя меткость, он попробовал повторить этот эксперимент. Ничего не вышло. Все предметы шлепались куда попало.
Гошка потом читал этот рассказ разным людям, и рассказ на них действовал с удивлявшей его силой. Он читал этот рассказ разным людям и каждый раз делал это спокойно и почти механически. И каждый раз никак не мог понять, что в нем находят окружающие. Только, подходя к финалу, он начинал готовиться за несколько абзацев, так как на последней строке, самой ненавистной ему в момент записи, он должен был делать неимоверные усилия, чтобы подавить плач.
О чем рассказ — не скажем.
Потому что он вдруг понял, что это — его собственное искусство, и ужаснулся. Он понял, что этот сон только сигнал. И еще подумал, какое же качество мыслей, какая степень искренности должны быть накоплены и какие темы затронуты, чтобы достичь той степени нужности, которой он добивался, если иногда пел песню, глядя человеку в глаза. «Нет, черт возьми, — подумал Гошка, — песня может равняться картине. Как насчет эпохи, не знаю, но одно никому не известное возрождение уже совершилось. Вот для чего искусство», — понял Гошка. И он подумал, что прежде чем стать лириком, надо стать лирником, как те старики, что бродят по дорогам, накапливают и раздаривают песни, в которых нет пустяков.