Приходили к нему за всякими справками и советами по литературной части. Приходили за книгами. Он не отказывал в книгах. Присутствовал я раз (позднее, конечно) при сцене, глубоко меня возмущавшей. Прихожу раз. Кравчинский лазает по полкам, вытаскивает книги и вырывает из них огромные пачки страниц, а Петр Лаврович, мрачный и страдающий, сидит у себя в спальне за столом и как будто старается даже не смотреть на то, что делает Кравчинский, так что не вышел ко мне в переднюю комнату, а принял в спальне. Удивленный, начинаю расспрашивать. Оказывается следующее. Кравчинский переселяется для большей безопасности в Англию и будет там писать о России. Но о России он, в сущности, ничего не знает и потому придумал — повыдирать из «Отечественных записок» все внутренние обозрения и статьи, касающиеся внутренних дел России, и на основании этого материала писать статьи в английских газетах. Злополучный Петр Лаврович до глубины души страдает при виде такого варварского разорения своей библиотеки, но отказать не в силах. Ведь Кравчинскому это необходимо для его журнальной карьеры в Лондоне.
Меня это глубоко возмущало. Правда, Кравчинский обещал прислать эту громадную кипу вырванных странии обратно. Но было совершенно ясно, что, во-первых, он их истреплет в клочья, во-вторых, если и пришлет, то через несколько лет, и в-третьих — для их обратной вставки в «Отечественные записки» потребуются от Лаврова огромная работа и значительные переплетные издержки. Но что за дело до всего этого Кравчинскому! Он на несколько лет лишит эмигрантов возможности пользоваться журналами Лаврова, но зато сам получит в Лондоне заработок и репутацию знатока России.
Все это прекрасно понимал Лавров, но отказать эмигранту в помощи он был не в силах.
Приходили к нему иногда просить заступничества перед французскими властями, и он немедленно напяливал черный сюртук и отправлялся хлопотать. С ним в очень дружеских отношениях находился Клемансо, который тогда был могущественным главой радикальной оппозиции и редактором влиятельной «Justice». Правительство с ним очень считалось и готово было при возможности сделать ему что-нибудь приятное. Он же в свою очередь рад был услужить Лаврову. В своих выступлениях перед властями Петр Лаврович был не всегда тактичен, как и вообще не отличался дипломатической сообразительностью. Так, когда возникло требование русского правительства о выдаче Гартмана>18 (замешанного в деле о попытке цареубийства и Москве), Лавров отправился во главе эмигрантской депутации к Гамбетте просить об отказе в этом требовании. Он заранее приготовил речь, в которой было очень неудачное обращение к «чести Франции» — «honneur de la France». Но насчет чести французы очень щепетильны, и напоминание о требованиях чести составляет само по себе оскорбление. Когда Лавров выпалил это свое «honneur de la France», Гамбетта>19 резко прервал его: «Не беспокойтесь, l’honneur de la France est entre les bonnes mains…» (Честь Франции в хороших руках). Этим и кончилась аудиенция. Лавров потом никак не мог понять, что рассердило главу правительства. Но если он не всегда действовал умело, то всегда был старателен.
Приходили к Петру Лавровичу, конечно, и просто в гости. По-метение у него было тесное, и сидеть не на чем было, но случалось, по вечерам набивалось человек по десять — пятнадцать, и уж тогда ютились как могли, переходили даже на кухню. Случалось, что он читал какую-нибудь новинку, ему присланную, как, помню, раз «Три смерти» Толстого. И собеседник, и чтец он был посредственный, но у него не было скучно. Все-таки у него узнавались разные новости из эмигрантской или французской жизни, а иногда даже и из русской. Случалось, он рассказывал что-нибудь из виденного на свете, но этот материал у него был небогат: он мало жил и вращался всегда в довольно ограниченном круге событий, так что за пределами эмигрантской жизни мало наблюдал. Впрочем, он немножко видел Парижскую Коммуну.
В обращении с людьми он был ровен и спокоен. Для него не существовало волнующих вопросов. Он глубоко верил в торжество разума и прогресса на земле, а вопросы мистики и загробной жизни его не беспокоили: он ни во что подобное не верил. Не помню, кто раз спрашивал его: «Петр Лаврович, ну вот живешь-живешь и помрешь… А дальше же что? Что выйдет из моего процесса жизни?» «А дальше ничего, — отвечал он, — умрешь, и все кончится, ничего дальше не будет». Перспектива небытия его не беспокоила. Это, конечно, показывало какую-то ограниченность ума и чувства. Но Лавров оставался спокоен и безмятежен.