Нет, не что-то. Кто-то.
Уилл прищурился.
Опустевшая карусель продолжала крутиться вперед сквозь время.
Но между упавшим стулом и каруселью кто-то стоял, не урод ли? Нет…
— Джим!
Папа толкнул Уилла локтем, и тот замолчал.
Джим, подумал он.
А где же сейчас мистер Дак?
Где-то здесь. Ведь это он запустил карусель, так? Да! Запустил, чтобы приманить их, приманить Джима, и что еще?… Раздумывать было некогда, потому что…
Джим обогнул упавший стул и медленно пошел к пустой крутившейся карусели.
Он шел туда, куда должен был идти, он всегда это знал. Подобно флюгеру, он вращался и блуждал, указывая светлые горизонты и направления теплых ветров, а теперь повернулся и в полусне вздрогнул, ощутив притяжение до блеска начищенной меди, услышав летнюю музыку марша. Он не мог оторвать взгляда от карусели.
Еще шаг. Еще. Так Джим и шел.
— Задержи-ка его, Уилл, — сказал отец.
Уилл побежал.
Джим поднял правую руку.
Медные стойки карусели отражали свет и отбрасывали его в будущее, они вытягивали тело, словно густой сироп, и как ириску растягивали кости, они окрашивали щеки Джима в цвет солнечного металла и придавали жесткое выражение его глазам.
Джим дотянулся. Медные стойки застучали по его ногтям, вызванивая новую мелодию.
— Джим!
Медные стойки мелькали желтыми бликами, словно лучи солнца, взошедшего среди ночи.
Музыка светлым фонтаном била ввысь.
— И-и-и-и-и-и-и-и…
И Джим тоже завизжал.
— И-и-и-и-и-и-и-и…
— Джим! — на бегу кричал Уилл.
Джим хлопнул ладонью по медной стойке. Она проскочила мимо.
Он хлопнул по другой стойке. На этот раз его ладонь крепко ухватила металл.
Пальцы потянули за собой запястье, вслед за запястьем потянулась рука, за рукой — плечо, за плечом — все тело. И Джима оторвало от земных корней.
— Джим!
Уилл подскочил к карусели, ухватил было Джима за ногу, но не удержал.
Джим закружился среди завывающей ночи на огромном, темном, по-летнему нагретом круге; Уилл бежал за ним.
— Джим, слезай, Джим, не оставляй меня здесь!
Стремительно разогнавшись, Джим крутился, крепко сжимая стойку одной рукой, уйдя в себя, повинуясь лишь последним темным инстинктам: свободной оставалась только другая рука, которую относило ветром, и она была единственной маленькой светлой частицей, которая еще помнила их дружбу.
— Джим, прыгай!
Уилл попытался ухватиться за эту руку, но промахнулся, споткнулся и едва не упал. С первого раза не получилось. Но Джим должен прокрутиться еще раз. Уилл стоял, ожидая следующего забега карусельных лошадей и стремительно летящего по кругу мальчика… впрочем, теперь не совсем уже мальчика…
— Джим! Джим!
Джим, проснись! Теперь, после полукруга полета, его лицо выглядело то июльским, то декабрьским. Скуля и жалуясь, он цеплялся за столб. Он хотел и не хотел всего этого. Он желал, но отвергал, и снова пылко желал, захваченный этим полетом, жарким, влекущим потоком ветра и искрящегося металла, галопом июльских и августовских коней, чей стук копыт напоминал звук падения зрелых плодов; его глаза сверкали.
— Джим! Прыгай! Папа, останови ее!
Чарльз Хэлоуэй огляделся, отыскивая пульт управления, который оказался в пятидесяти футах отсюда.
— Джим! — крикнул Уилл и почувствовал острую боль в боку. — Ты мне нужен! Вернись!
А там, на другой стороне карусели, летний, стремительно летящий Джим боролся с собственными руками, со стойкой, с полетом в хлещущей ветром пустоте, с навалившейся на него ночью и крутящимися в вышине звездами. Он отпускал стойку. Он хватал ее. И его правая рука, протянутая наружу, молила, словно Уилл был его последней надеждой.
— Джим!
Джим проехал круг. Там, внизу, на темной ночной станции, с которой его поезд отошел в неизвестность, в метели конфетти от прокомпостированных билетов, он увидел Уилла-Уилли-Уильяма Хэлоуэя, юного приятеля, юного друга, который будет для него еще более юным в конце этого путешествия, и не просто юным, но и вовсе незнакомым, смутным воспоминанием из какого-то другого времени, какого-то иного года… но сейчас этот мальчик, этот друг одиноко бежал за поездом, догоняя его, спрашивая, куда он едет? или требуя, чтобы он сошел с поезда? Что же ему нужно?