Статная фигура запорожца с густо-смуглым лицом и миловидные, полузакрытые черными клобуками лица черничек снова выглянули из-за толпы, которая больше кучилась у костра и эшафота, где происходило чтение.
— И давно вже вы, Оксенія Остаповна, черницею? — спрашивает запорожец так нежно и ласково, как, по-видимому, трудно было ожидать от этого богатыря.
— Десятый вже год минае, — отвечает Ксения (это была она).
— А в якому монастыри?
— На Билоозери...
— О! Далеко ж вид ридного Кіева.
— Та так далеко, так далеко, що здается мени, та золота Украина на тим свити стоить, що ни птиця з милои Украины не долетить сюда, ни мовы риднои витром не донесе...
Из прекрасных глаз ее выкатились две крупные слезы и звонко ударились в жестяную кружку. И Докийка плакала.
— Чом же вы, Оксенія Остаповна, у кіевскій монастырь не пишли? — участно спрашивает запорожец.
— Я й постриглась у Кіеви, та царь звелив заслать мене на Билоозеро.
— За що?
— За те що не хотила выйти за его денщика, москаля, за якого-сь Орлова... А вы ж як попали у Москву?
— Та мы були тут з паном гетьманом, з Скоропадькою, пріиздили царя прохать, щоб не рушив козацьких вольностей. Так Скоропадько, хворый, поихав до дому, а мы ще зостались, нас Москва не пускає... Та й очортила ж бисова Москва! Яка-то вона погана та бридка, так бы й полинув на Вкраину, наниз, у Запороги.
Ксения вздохнула.
— И мы з Докійкою нагадали йти до ридного краю, хоч раз глянуть, та и вмерти, — сказала она тихо, оглядываясь.
— А ты, Докійко, сама пишла в черници? — спросил запорожец.
— Та сама ж. Як ото узято було панночку до Москвы, я вызнала вид москаля — комиссара, що брав мою панночку из монастыря у Кіеви, що ій наказано везти у якесь Биле Озеро, я взяла та й помандровала... Йду, та тильки й знаю два слова по-московьски — Москва та Биле Озеро, роспитую добрых людей... Так и дойшла до самого Билого Озера.
— О так козырь-дивка! — засмеялся запорожец. — Ты и в рай дорогу знайдешь.
— За панночкою хоч и у пекло, — отвечала она смело.
— А як же вы з Билого Озера утиклн?
— Нас одпущено милостыню на монастырь прохати.
Толпа заколыхалась. Показался взвод солдат и телега, на которой виднелось что-то черное. Это был Левин, который сидел задом наперед и держал в руках горящую восковую свечу... Страшная картина! Только человеческий гений способен так унизить себя...
— Ох, бидный! Видный! — тихо проговорила Ксения. — Мати Божа! Помилуй его... Хто вин, вы не знаете?
— Казали люди, та забув. Капитан якій с.
— А за вищо?
— Богородицю, кажуть, лаяв. Та брешуть москали.
Телега остановилась. Взвод раздвинулся и, пропустив осужденного на костер, снова сомкнулся.
Начался процесс чтения обвинительного акта. Последнее прощанье с людьми, с солнцем, с светом, со всем миром, с жизнью.
Ксении не видно лица осужденного. Он стоит оборотясь к востоку, туда, где когда-то люди прибивали к кресту Того, кто желал им добра больше, чем они того стоили... Идеалист!..
Вот он кланяется востоку... северу... югу...
Лицо его повернулось к Ксении...
— Ох, матинко! Панночка! Се вин! — вскрикивает Докийка. — Мати Божа!
Молния прорезывает душу несчастной... Она узнает его, своего спасителя, того, кто возвратил ей жизнь... на великое счастье... и потом — на величайшую муку...
Раздирающий душу вопль в толпе... Это черничка...
Осужденный вздрагивает. Глаза его ищут кого-то... нашли... нашли ее...
Невыразимое блаженство разливается по лицу его...
— Ксения! Ксения! — кричит он, протягивая руки с высоты костра и намереваясь ринуться оттуда.
Но палачи схватывают его и бросают на помост эшафота... «Оксано! Боже! Я жить хочу»...
Слышится лязг топора и — хрипенье...
***
Костер, облитый горючими веществами, горит ярко, жарко, красиво... Только там, где лежит туловище, дымится, — это еще не затлелось тело, не разгорелось сало человеческое...
Около костра палач, держа голову Левина за седые волосы, опускает ее в банку, которую бережно держит аптекарь-немец... Реалист держит голову идеалиста... Глупая, глупая голова!..
А вон казак Омелько Пивторагоробця, взвалив на свои могучие плечи черничку, выносит ее из толпы...