И вот он выбежал из тумана - выбежал на вздымающийся березовыми, белейшими стволами берег, и тут же подхватила и закружила его прекрасная музыка. На скрипках, на дудках, на арфах играли и лешие, и деды-грибы, и кикиморы и русалки, летали маленькие человечки с сияющими крылышками танцевали воздушные танцы; а в центре островка, вокруг костра танцевали вокруг высокого, ярко сияющего костра двенадцать братьев и двенадцать сестер. Братья были облачены в белые рубахи и штаны, и сестры в такие же облачно-белые длинные платья - в глазах их сияло счастья, на губах золотились прекрасные истории, волшебные сны, Миша бросился к ним, и хоровод на мгновенье расступился, подхватил и его. Теперь он чувствовал их теплые руки, чувствовал стремительное движенье, а вот ног своих, да и тела совсем не чувствовал. Хотелось петь, и он пел, и совсем не стеснялся своего пения, так как оно выходило таким же пригожим как и у этих созданий. Было сладостное, возвышенное чувствие полета; была сказка, был восторг, была нежная, братская любовь к каждому, кто кружил в этом хороводе, кто пел и играл для них. И тогда пламя в середине круга начало плавно подниматься, распускаться широкими, пригожими волнами, словно это был дивный сказочный цветок. Глядь - а это действительно, вместо узоров огня, протягиваются к ним, словно бы тончайшие, радужно-живые лепестки, льется ласковое, и печальное пение:
- Смейтесь, танцуйте, дети мои,
Радуйтесь братья и сестры весны!
Все вы в объятиях нежной любви,
Звезды в ночи вам для света даны!
Так хорошо под луной танцевать,
Взгляды любви всем друзьям отдавать;
Тихо смеяться, и сны обвивать,
Снова и снова и жить и мечтать.
С вами есть мальчик - города сын...
Нынче он дружен с Луною,
Нынче душой он со мною,
Но впереди только холод один...
Смейтесь, танцуйте дети мои,
Звезды в ночи вам для света даны!
И тогда Миша не смог сдержать слез - это были светлые, чистые слезы; и даже эти слезы сродни смеху были...
А потом наступило утро, и он оказался склонившимся над озерной гладью, над которой еще плыли розовеющие в свете восходящего солнца мягкие сгустки тумана. Некоторое время он заворожено смотрел на остров, который весь еще окутан был туманом, и походил на прекрасный, прямо из вод поднимающийся храм. А потом раздался голос матери, которая спрашивала, что он так долго задерживается у воды - он вернулся к палатке, возле которой уже потрескивал костер, готовился завтрак. И вскоре Миша выяснил, что никуда он ночью из палатки не выходил, но крепко-крепко спал, и даже храпел. Но он-то конечно знал, что было на самом деле, и надеялся, что следующей ночью повторится этот танец... Но танец не повторился - был какой-то иной сон. А потом и вовсе забылся этот островок... На долгие-долгие годы забылся...
* * *
- Так, значит, это то самое озеро; а вы... вы все, кто танцевали, пели, сияли там. Вы все замерзли, потемнели, растрескались... А березки...
Он огляделся, и увидел, что и березки, а точнее - потемневшие, скрюченные обрубки их стволов прорывались из-подо льда вокруг этого места. И сквозь смерзшуюся кору едва-едва проступали лики прекрасных дев, которые уже не двигались, но на растрескавшихся щеках которых на века замерзли слезы. И вновь Михаил вглядывался в это сцепление лиц: узнавал братьев и сестер с которыми танцевал тогда, которых любил, которые дарили ему чувствие сладостного полета.
- Ведь это я сделал с вами... Я забыл... Я предал вас! Простите! Простите предателя!.. Но нет-нет мне прощения! Господи, господи, что же я натворил в том кошмарном своем существовании!.. Пожалуйста, пожалуйста, милые мои, простите меня! Простите! Простите! Простите!..
Теперь его уже ничто не держало, ни притягивало, он сам бросался к этим ликам, к фигуркам маленьких человечков, к сказочным чертям, кикиморам и русалкам, которые были вморожены в эту темную, растрескавшуюся, издающую беспрерывный, тяжкий стон глыбу. Он прикасался к ним руками, он целовал их, и вновь, и вновь молил о прощение; все больше и больше обмораживал свою плоть, кашлял, и вновь молил. Наконец, вновь остановился возле той фигуры, которая позвала его первой, приблизился к ней, но прикасаться не смел, глядел во вновь потемневшие, закрывающиеся глаза, шептал: