Потом, когда он уехал, она пришла сюда, в сквер у Большого театра, и села на эту скамью, желая все перечувствовать вновь. Но было только смутно и тревожно на душе. Потому что счастье не оставляет после себя ясные воспоминании. Это сказал Стендаль, и он был прав.
Потом она думала с удивлением, что они даже ни разу не поцеловались. И жалела об этом. Лишь спустя время она поняла, что между ними происходило нечто более важное, их души были слишком переполнены и только молчание могло выразить то, что чувствовали они, наиболее полно.
И они молчали. Или говорили о чем придется.
– Я не люблю балет, – говорила она. – Все, что не развивается, мертво. А там все одно и то же. Па-де-де и па-де-грас. То ли дело народный танец.
– Балет вечен, как все прекрасное, – возразил Стах.
– Согласна с тобой. Прекрасное вечно. Но представление о прекрасном меняется. Вот идут споры о живописи. В детстве мы любили Репина, он казался нам прекрасным…
– Мне он и теперь кажется прекрасным, – сказал Стах.
– Наверно, так и есть. Даже наверняка. Но для тебя он еще прекрасен, а для меня уже нет.
– Кто же прекрасен для тебя?
– Для меня прекрасно все, что оставляет простор для размышлений. Кустодиев, Пикассо, Ван Гог… Прилежание хорошо в школе. Живопись оно губит.
Стах слушал ее внимательно. Сказал:
– Не могу спорить с тобой на равных, – из всего, что ты назвала, я знаю только «Голубя мира» Пикассо.
– Прости, – смутилась она. – Я забыла, что ты живешь в глуши. Но чем ты живешь? Как?
– Живу, как все у нас на руднике. Работой.
– Ну а потом? Когда с работой кончено?
– С работой у нас никогда не бывает кончено, – сказал Стах.
Он мало говорил о себе. Видно, считал, что ей это неинтересно. Недаром же она сбежала когда-то от этой жизни и, судя по всему, не жалела об этом. У нее был хороший муж – талантливый молодой ученый в области физики. Был сын, – она показала Стаху его карточку которую носила всегда с собой, в сумке. Даже на фотографии видно было, что такого субъекта лучше ни на минуту не оставлять в комнате одного. У нее был интересный круг знакомых. Среди них были писатели, ученые, артисты. Что мог он противопоставить всему этому? Свой рудник и жизнь на этом руднике. Крик петухов, с которого начинался день. Туманы, внезапные, подступающие как слепота. Поселок в степи. Три улицы. Обитаемый остров. Люди тянутся к людям. Улыбка светит за километр. Чтобы это понять, надо пожить так. Хоть неделю.
Споры на планерках. Все эти пульповоды и углесосы, от которых зависит угледобыча на гидроруднике и которые то и дело ломаются, и тогда шахта стоит, и все ходят злые как черти, и не вылезают из шахты по две смены, и план горит. А потом вдруг все налаживается, и шахта начинает давать уголь сверх плана и погашает свой долг государству с лихвой. И тогда все довольны и веселы и начинают думать о том, что пора построить танцевальную площадку и купить инструменты для духового оркестра. Приезжает начальство из треста или иностранные делегаты – поляки или чехи. Их водят в шахту и на фабрику, они восторгаются всем и уезжают. А потом все начинается снова: опять стоит шахта, и все ругаются, и Бородина отчитывают по селектору.
Она спрашивала, как он живет. Но это и была его жизнь. Главное в его жизни. И это не могло ее интересовать.
Он хотел рассказать ей о ребятах. О Сергее Бородине и Ольге. О Павлике Забазлаеве. Но чтобы рассказывать о них, надо было опять говорить о гидроруднике. Да и могли ли они потянуть против ее новых друзей?
Она очень изменилась. Он старался представить себе ее там, среди ребят. Без этих перчаток и туфель. В простом синем пальтишке, которое было у нее когда-то, в беретике. В детских, в резинку, чулках и платьях, коротких, потому что она росла.
Такой она была, когда он уходил в армию. Такой снилась в неясных снах, виделась в бреду, когда все это случилось…
Он служил в саперных войсках, и они вели работы по разминированию обнаруженных складов с немецкими боеприпасами.
Двоих ребят уложило насмерть, а его контузило. В госпитале его утешали, говорили, что ему здорово повезло. А он считал, что повезло тем двоим. На него стала нападать хандра, которой он раньше не знал. Было непонятно, для чего нужна жизнь, и непонятно, почему никто кроме него этого не замечает.