- О судьбах мира все, небось, по небесной-то привычке.
- Только не смеши: о судьбах мира! Олухи царя небесного! Где тут у вас думают о смысле жизни?
- Это дело стоящее. Пошли, покажу.
Дальнейшее наблюдение не представлялось возможным, поскольку прямо передо мной возникли группа молчаливых людей в черном, навевавших тоску, и какие-то синие круги.
ПОСЛЕДНИЕ КАПЛИ
Это было все. Иначе не скажешь. Как еще сказать?
Владов вывел кудряшечного бородача на какие-то задворки и задверки. Где-то гудел Карпатский бульвар, моложавый вечножитель. Там прогуливались, выгуливали, уходили в загулы - здесь, в корявых чернохолмских переулках, шастали похмельные отгулки. Там раскланивались и пожимали руки. Здесь Владов, скрытый изморосью сумерек, навис презирающим призраком:
- И кто ты такой?
Как Даниил и ожидал - Кудряшов, свободный художник. Владов назвался.
В притихшее небо вонзилось: "ниил", - и лопнулось молнией. Что-то чем-то лопнулось - и плетью хлобыстнули водяные струи. "Нечего меня подстегивать", - обозлился Владов, - "я не пророк и не гонец, я на земле постоялец".
У ног Владова суетился визгливый человечек: "Я же не знал, я приезжий, не знал!". "Свободен", - сквозь обод губ рождались звуки, - "до завтра свободен. Копи здоровье".
"Ты - гость, вошедший в мою душу, - как смеешь оскорблять хозяина?" прорезался звон, отдавшийся в затылке, но Владов даже не оглянулся. Зачем? Призрака Дракулы[2] не было. Были капли - хохоча, врезались в спину беглеца меленькими пульками. Был шепот, тяжелый, как кровь: "Дальше неба не сбежишь", - и Владов с раскрытой ладони пускал вослед ополоумевшему беглецу невидимых волчат. Было зареванное небо, топочущее громом, как капризный ребенок. Была дверь, неподъемная глыбина - за ней в зыбком мареве дыма, хмеля и света, - за ней была запретная любовь, готовая воскреснуть, и Даниил слабел.
Охтин, вымокший тихоня, сглатывал слезы. Плакал. Как плачут иконы, не в силах больше видеть бесплодно сгорающие жизни. А ведь Зоя, вечно пьяная Зоя с огневыми блестками в египетских глазах, - Зоя таяла перед Владовым, как свеча перед иконой. Пламечко ее желаний: жадное, неуемное - не задыхалось и не гасло, но Охтин видел - остались последние капли. Последние капли мягчайшей нежности. Скоро Зоя захлебнется хриплым криком. Охтин сглатывал слезы и чувствовал: влажная тьма - это все. Следом придет смерть.
Останется только призрак.
Владов не боялся призраков. Нет. Ни капельки. Ему ли, зачинщику призрачных плясок, бояться грозных невидимок?
С чего реветь? Что было? То и было - это был призрак любви, готовой воскреснуть.
Владов не стал ждать воскрешения. Владов открыл дверь.
Владов, куда ты плещешь?! Не горюй, Владимировна, Милош, что, куда с ножом, спасите, режут, стой спокойно, вот и все, юбка без верха, и сними ты свой лиф, тебе ж дышать нечем, ух ты, богато, надевай-ка свой жакет, чудненько.
Ну что, губители, довели до греха, держите и это, Милошу в лицо кружевное, нежное. Рыжая, бесстыжая птица-зойка, вспорхнувшая на стойку бара, туфельки на стойке, настойчиво набоечки клекают. Снежана, я звал тебя Снежана, я знаю, как долго не тают снежинки на твоей груди, как в лютую метель стыдливыми слезами - но я ж не вор, я не вкрадывался промеж тебя, нежности без нижностей, дерзости без низости, что ж ты, Зоя-танцовщица, не прячешь бронзовеющих богатств, я убью твою юбку, о бл...
Я ВДЫХАЮ СВЕТ
"Облеку тебя ладонями!" - проорал Охтин и притих.
Водка выручала Милоша, когда ему было гнилостно на душе, водка выручала Зою, когда поцелуи Владова уже веяли у виска, но водка никогда не выручала Охтина Данилу - напротив, становилось душно и тошно, и больно было знать, что Зоя замужем, что муж обожаем, что двое детей никогда не узнают забот безотцовщины - и больно было знать, что Зоя никогда не отважится на - и сам он уже не рискнет, хотя бы даже втайне, обидеть чем-либо ее шалопаистого портретиста.
Думая об этом, Охтин снова становился Владовым, и смурнел, и северел, и зверел, и вышвыривал с ночью пришедших постельничьих, как он называл блядей - блядям на животы, как на блюда, выкладывал вчерашнюю животинщину. Бляди боялись Владова, только это почему-то его вовсе не радовало.