Тут же суетился и дворецкий, помогая выворачивать из тонкой китайской бумаги мелкие принадлежности княжеского подарка: хрустальные граненые флаконы с дорогими заграничными духами, веер, расписанный известным французским художником, портбукет, осыпанный драгоценными камнями, фарфоровые банки с пудрой, помадой и тому подобными красивыми и дорогими безделушками, которыми должна была быть наполнена колесница с цветами.
Все это едва успели привести в надлежащий порядок, пригнать, уложить и уставить на стол, накрытый белой скатертью и выдвинутый среди комнаты, когда в сопровождении брата явилась именинница, не помня себя от конфуза и мысленно твердя цветистый комплимент, импровизированный братом в то время, когда они проходили в зал.
Все обошлось благополучно, и после отъезда посланца, отпустив сестру, торопившуюся с матерью к обедне, Лев Алексеевич приказал принести несколько лимонных деревьев из оранжереи, а затем, распорядившись, чтобы ими убрали стол с подарком князя, который он велел оставить посреди комнаты, отправился засвидетельствовать свое почтение отцу. Он застал его за письменным столом, погруженного в составление отчета.
Дымов, должно быть, был уже предупрежден о приезде сына; он не выказал ни удивления, ни радости при его появлении и, холодно протягивая ему руку, которую последний почтительно поднес к губам, спросил:
— Зачем пожаловал, сударь?
— С письмом от главнокомандующего к императрице.
— Гм! Бабушку видел?
— Не успел еще, только что приехал, поспешил поздравить вас с монаршею милостью, а также с отменной атенцией [1] светлейшего.
— Какая атенция? Прошу выражаться яснее! Экивоков я не люблю, — брюзгливо произнес Дымов.
— Светлейший изволил вспомнить, что сегодня день ангела сестры Людмилы, и прислал ей подарок.
— Какой подарок? Зачем? — отрывисто произнес Дымов, вперяя в своего собеседника испытующий взгляд.
— Чтобы лишний раз доказать вам свое благоволение, батюшка, другой причины этой атенции я не вижу.
— Ты вот как это понимаешь?
— Никто это иначе понять не дерзнет, батюшка.
— А я тебе говорю, что городские кумушки так надоели мне россказнями о внимании светлейшего к Людмиле, что я хочу ее в деревню отправить, — запальчиво возвышая голос, сказал отец.
— И я первый одобрил бы ваше намерение, батюшка, если бы нашей фамильной чести грозила опасность. Но ничего подобного нет. Князь в скором времени уедет отсюда и, кроме самой обыкновенной ласки, как дитяти глубокоуважаемого им слуги отечества и императрицы, он ничего по отношению к моей сестре не проявил и никогда не позволит себе проявить. Людмила — не бездомная сирота, за нее есть кому заступиться: у нее есть отец, известный честностью своих правил, и брат, готовый во всякое время отдать жизнь за честь семьи, — продолжал молодой человек с благородным одушевлением.
Но стоило только взглянуть на его отца, чтобы убедиться, что тот не верит искренности его заявлений; саркастическая усмешка, появившаяся на его губах при первых словах сына, не сходила с них до конца его речи, а когда Лев Алексеевич все тем же высокопарным тоном заявил, что честь фамилии ему столь же дорога, как и его отцу, последний довольно обидно прервал его на полуслове.
— Говори это тому, кто тебя не знает, а со мной нечего пешки-то точить; я, брат, цену твоей чести знаю, — произнес он вполголоса и, круто меняя разговор, отрывисто спросил:
— Известно тебе, что зять Василий Романович и сам у Пановых перестал бывать, и жену к ним не пускает?
— В первый раз слышу, батюшка! А по какой причине?
— Уж это — твое дело разузнать, а я одно только знаю: Андрей Романович — человек достойный и благороднейших правил — без причины никого не обидит. Лизаветку же нашу я понимаю как пустую бабенку и тщеславную интриганку, а мужа ее — как круглого дурака, который не понимает, что у него под носом делается, — продолжал с возрастающим раздражением Дымов. — Князь увидел в первый раз Людмилу у них и вниманием к ней подает повод к оскорбительным для нашей чести толкам. Я не желаю, чтобы это продолжалось, слышишь? — прибавил он, запальчиво ударяя по столу.