– Авдей-то, Авдей чего вытворял! – неожиданно фальцетом пропела старуха в пимах. – Как выйдет с гармонью – по всей деревне слыхать. Девки-то так и егозили…
Другие женщины, по две, по три вели свои разговоры, смысла которых я уловить не мог. Часто повторялось имя Родион Тимофеевич или просто дед Родионька. «В ту зиму у деда Родионьки рука стала отниматься…», «Родиону Тимофеевичу камень новый привезли тогда, топоры править…»
– Разорят курганы-то, ироды, – вдруг услышал я чей-то низкий, властный голос, – им-то что, ездиют да зорят… Надо, бабы, в сельсовет идти.
– Ходи не ходи, – вздохнула Анастасия Прокопьевна, – все одно. У них бумага…
Женщина, что говорила об Алексее, оглянулась на меня и сдержанно проронила:
– Че стоишь-то как сирота? Иди, помяни наших, сядь-ко сюда…
Она чуть отодвинулась в сторону, уступая место рядом.
– Да не зови ты его, окаянного! – донесся тот самый властный голос. – Нехристи они, басурманы…
Я ощутил на себе взгляды женщин, и показалось, что меня будто просвечивают со всех сторон. Кто-то справа сунул мне в руку теплое, в битой скорлупе яйцо, кто-то подал крендель, обмазанный медом.
– Помяни, Фрося, помяни… – пиликала старушка в пимах.
– В сельсовете не помогут – выше пойдем, – донесся спокойный и рассудительный голос. – Бумага, так и управы на нее нету?
– Куда выше-то? – тоскливо спросила женщина, что рассказывала про Алексея. – Пропадет, все пропадет… И-их! Откуда нам помощи ждать? Кому какой интерес со старухами связываться? Мужики наши погибли…
– Не ной ты, Груня, без твоего нытья тошно, – оборвала ее Анастасия Прокопьевна, и женщины в круге притихли. – Они че же, не люди? Не поймут? С имя надо бы толковать, а не в сельсовете. Они ученые, грамотные… Был бы живой Родион Тимофеевич, он бы поговорил…
Я сидел, держа на ладонях яйцо и кренделек, не зная, что делать. Руки стали липкими от меда и пота.
– Поминай, поминай…
Я машинально откусил кренделька. Он был черствый и, рассыпавшись, забил мне рот. На мгновение я поймал взгляд Фроси. Она смотрела, как мне показалось, тоскливо и жалостно…
– Если у них бумага, то и дед Родионька бы не помог, – откликнулся суровый голос, – сядем вот тута как сидим и не позволим копать. Нас, старух, они не тронут. Я от возьму костыль да как пушкану!
– А ты, Тасенька, с Авдеюшкой-то моим в сеновал лазила! – громко сказала старуха, в пимах и тоненько то ли всхлипнула, то ли засмеялась. – Я же вас и чуть не споймала, окаянных! Слышу – шуршат тама, шебаршат, как мыши. Труха-то сыплется…
– Сиди ты, старая глухня! – оборвала ее женщина с властным голосом. – Ей про Фому, она про Ерему…
– Не с Еремой, а с Авдеюшкой, говорю! – возразила старушка. – Еремей-то ране всех ушел, на финскую…
– Сами не пустим, иродов! – вещала суровая женщина. – Нече тута копать. Нету здеся науки. Им надо, как люди жили, узнавать. А че узнаешь из могилок-то? Прах один тута, кости лежат! Мужиков кости!..
Я жевал, боясь перевести дыхание. За моей спиной кто-то стоял, переступая с ноги на ногу. Обернулся: в шаге от меня – Алена, за ней Шкуматов с Кареевым. На заднем плане маячило лицо Бычихина. Казалось, стоят здесь давно и уже устали стоять…
– Я же помню, с Авдеем, – бормотала старушка, обращаясь к безмолвной Фросе. – Еремей в тридцать девятом пошел, в сорок первом Илью забрали, Прокопа, в сорок втором – Ивана, Егорку, – она загибала пальцы на худенькой, износившейся руке, – и Авдеюшку в том же годе…
– Авдей в сорок третьем ушел, – тихо поправила Анастасия Прокопьевна.
– Рази так? – изумилась старуха и почмокала беззубым ртом, втягивая щеки. – Мне-то чудилось, в одном годе они… Че же тогда Авдеюшку-то поперед всех убили?
– А теперя, баба Дуня, курганы наши копать станут! – прокричала женщина с властным голосом, и я наконец разглядел ее: высокая, сухопарая, с тонкими поджатыми губами.- Пока мы кудахчем тута – могилки на ветер пустуют! Виданное ли дело, бабы?! Костылем их!
– Как на ветер пустют? – не поняла старушка, и глаза ее забегали. – К чему копать-то?
– Вот он сидит, расселся! – Женщина глянула на меня. – С бумагой пожаловали… Звали их сюда…