«С египетских рисунков каплет мед» (В. Розанов).
Сладкая, сладка ты для любви…
Мед каплет со всего Египта, сладчайший мед Воскресения.
«Ваятели», «художники», по-египетски seenech, «оживители», «воскресители».
Их слава – не наша. Величайшие создания, только что родившись, выйдя на свет, погружаются во тьму гробов: потухают краски, исчезают облики во тьме, и уже не наше солнце озарит их, увидят не очи живых.
Нашей красоты самодовлеющей, «искусства для искусства» не знают египтяне. Не красоты ищут они, а большего, и красоту находят попутно. «Ищите царствия Божьего, и прочее приложится вам». Этого они еще не слышали, но уже исполнили.
Искусство их больше, чем искусство, и даже больше, чем жизнь: источник жизни – религия. Это – самое религиозное из всех искусств.
Чтобы это понять, стоит только сравнить его с искусством эллинским. Эллины начали тоже не с красоты, а с бóльшего; но когда изменили большему, то и красоту потеряли. Эстетизм-атеизм эллино-римский опустошил искусство и доныне опустошает.
Безбожным и смертным, смерть утверждающим, было возрождение эллино-римской древности, духовное начало современной Европы; возрождение древности египетской, если только суждено ему совершиться, будет религиозным и воскресным.
У каждого человека есть то, что у египтян называется Ка и для чего у нас нет слова: то ли «двойник», то ли платоновское
«образ-видение», то ли «душевное тело» апостола Павла, или «астральное тело» наших современных оккультистов.
Пока человек жив, невидимое Ка следует за ним неотступно, как тень; а когда он умирает, оно отрывается от него насильственно, мучительно; тоскуя, блуждает в пространствах, хочет вернуться, ищет его и не находит; а когда найдет, то «тело душевное» снова соединится с физическим, и человек воскреснет.
Надо помочь Ка в этих поисках, навести его на след. Это и делают изображения умершего в надгробной стенописи и ваянии. Сходство с изображаемым должно быть самым точным, портретным, но не внешним, а внутренним, отражающим все, что в человеке особенно, неповторимо, незаменимо, единственно, лично, и потому вечно, достойно вечности – воскрешаемо. Этим-то сходством, как бы божественным запахом личности, привлекается Ка, «астральное тело» к телу физическому, как та залетевшая в гробницу оса привлечена была медовым запахом.
И не только у человека, но и у всей твари, – животных, растений, даже бездушных предметов, одушевляемых человеческой близостью, как бы надышанных, напитанных запахом человеческой личности, – есть Ка, «астральное тело» и лицо.
Все эти лица должны быть изображены с такою же портретною точностью, как лицо человека, для того, чтобы вместе с ним воскреснуть. И все они, эти нечеловеческие лица и личики, как малые цветы великого луга, заманивают Ка к тому последнему божественному цветку человеческой личности, который расцветет под солнцем Воскресения.
Так все искусство Египта пронизано единой волею воскресною; все оно – уже не искусство, не созерцание, а делание, величайшее из человеческих деланий – «воскрешение мертвых», подлинная «магия», животворящее солнце божественной «прелести-благости».
Для того-то и сходит искусство во тьму гробов, чтобы там, во тьме, зажечь это солнце.
Вот почему египтяне первые создали портрет, увидели и поняли лицо человека.
Сфинкс, может быть, древнее пирамид. Если так, то это вообще древнейшее из всех созданий человеческих. В лице Сфинкса – первое явление человеческого лица; и уже в этом первом явлении, так же как в последнем, окончательном, в лице Сына человеческого, исполненная Тайна Трех, тайна Воскресения, связана с тайною Личности, тайною Одного.
Как же не сказать, что египтяне уже знали все и что источник знания – свет – для них позади?
«– Ты – художник?
– Художник.
– Хорошо. Нарисуй с меня портрет. Я, может быть, скоро умру, детей у меня нет; но я не хочу умереть совершенно, я хочу жить. Можешь нарисовать такой портрет, чтобы был совершенно, как живой?»
Художник начинает писать, и портрет выходит, «как живой»; особенно живы глаза. Но, по мере того как они оживают, в душе его рождается «такое страшное отвращение, такая непонятная тяжесть… что он наконец бросил кисть и сказал наотрез, что не может более писать… Надобно было видеть, как изменился при этих словах страшный ростовщик» (заказчик портрета). Он упал ему в ноги и «молил кончить портрет, говоря, что от этого зависит судьба его и существование в мире; что уже он тронул своею кистью его живые черты; что, если он передаст их верно, жизнь с сверхъестественною силою удержится в портрете; что ему нужно присутствовать в мире». Художник «почувствовал ужас от таких слов: они показались ему до того странны и страшны, что он бросил и кисть и палитру и бросился опрометью вон из комнаты» («Портрет»