Что из всего вчерашнего выйдет, а?! К чему приведет? И не заведет ли ее так далеко, что повернуть назад она не сумеет? Да что там повернуть назад, взгляд себе за спину бросить не получится.
А она так не хотела, не могла, не любила. Так именно – это не про нее. Она вольная и ни для кого, и ни про кого!
Посмотрела на руки, повертела их так и так. Три ногтя сломано. Кисть левой руки расцарапана, но не сильно. Не очень сильно. Не так, как лицо.
Вспомнив про изуродованное лицо, она горько всхлипнула и снова поплелась к зеркалу.
Оно сегодня ее словно магнитом манило – зеркало это чертово. Уже вдоль и поперек изучила все глубокие царапины от левой брови через переносицу, по правой щеке и до подбородка самого, а все равно смотреть манило.
Ну что могло измениться за последние десять минут? Что? Заросли они, что ли? Сделались мельче, менее заметны? Нет, нет и нет! Такие раны долго затягиваются, она знала это точно. И отметины могут остаться на лице, а вот тут – на носу особенно глубоко вонзились ее ногти. Точно не зарастет. Точно шрам останется. У нее на правом боку уже отметина такая имелась. Правда, не от человеческого, от собачьего когтя.
В раннем детстве бежала от бродячей собаки, упала в пыль, и собака, прежде чем ее взрослые палкой отогнали, успела когтем по нежной детской коже проехаться. И проехалась-то вскользь, а шрам все равно остался. А за переносицу ее сука эта серьезно цапнула. Почище той злой бродячей псины цапнула.
– Гадина! Гадина ползучая!!! – шепнула она с обидой зеркалу и заплакала.
Слезы тут же залили глубокие царапины, сделалось очень больно, и она побежала к умывальнику. Хватала горстями ледяную воду и плескала себе в лицо. Помогало плохо. Тогда, пустив воду на полную катушку, подставила голову под струю. Пускай мокнет дурная голова, пускай ей станет холодно, пускай не мучает ее боль и раскаяние.
А она раскаивалась?
Выпрямившись, она оперлась ладонями о край умывальника и задумалась.
Она раскаивалась? Кажется... Кажется, да. Только вопрос – в чем?!
Было ли ей жалко эту гадину, бившуюся в истерике и вонзающую от гневной беспомощности свои длинные ногти в ее лицо? Было ли ей ее жалко настолько, чтобы пожалеть о том, что она с ней сделала?
Нет, кажется, нет, дело не в этом.
А в чем тогда?
Наверное, раскаяние ее касалось чего-то еще. Чего-то того, что произошло много раньше вчерашнего вечера, минувшей ночи. Да, так и есть. Она раскаивалась в том, что...
Да плевать! Что сделалось, то сделалось! Если ей и жаль, то только саму себя. Больше она роскоши такой не подарит никому. Давно зарок дала – жалеть и любить только себя и никого больше.
В окошко терраски вдруг громко и настойчиво застучали. Она вздрогнула и прислушалась, боясь шевельнуться. Обнаруживать свое присутствие в доме не хотелось. Увидят лицо, начнутся вопросы, домыслы, сплетни. Не нужно ей этого ничего. Пока не нужно. Хоть немного бы ей времени дали раны зализать. Потом, может, солнцу в огороде лицо подставила бы, что-то затянулось бы, что-то загорело, что – нет, припудрилось бы. Нет, лезут и ногами, и рогами в дом.
– Татьяна, Татьяна, открывай! Я знаю, что ты дома!
Участковый! Уже все узнал! Пришел протокол составлять!!! В груди все набухло как-то, потом прокатилось странной такой волной меж лопаток, высыпало ледяным потом.
Что делать-то?! Не открывать? Так Степаныч настырный, не уйдет. Дверь сломает, если понадобится. А ему, судя по настойчивым выкрикам, понадобилось.
Да ведь еще и сынок к нему пожаловал. Вчера с вечера они кутили, у Степаныча окна долго были открыты, и шум застольный из окон вдоль улицы раздавался. Стало быть, с похмелья участковый их. А похмельем тот если и страдал редко, то крепко маялся. И на пути ему в такое утро лучше было не попадаться. А если уж попался...
Надо открывать, дверь с петель снимет точно.
Она откинула дверной крючок на двери террас-ки, отступила в тень, сразу отвернулась и пошла в дом, буркнув: «Проходи!»
– Чего это ты от меня физиономию-то воротишь, Вострикова? – попытался зайти сначала с одного, потом с другого бока участковый. – Что-то не так?