Однажды командир взял меня с собой в Сайгон. Пока он мотался по своим делам, я слонялся по городу, а потом очутился в баре. Я напрочно устроился за столом, обставился жестянками с пивом и чередовал солидную порцию виски с пивом. Когда, не спросившись даже для виду, подваливает ко мне «зеленый берет» – навозник, как мы их прозвали. Ноги, ясное дело, на стол, улыбается от уха до уха и ко мне так:
– Ну, Ози (дружеская кличка австралийцев), теперь на вашей базе будет полный порядок, мы прибыли вас защищать!
Хоть мне было наплевать на то, что он взгромоздил свои кованые сапожищи на стол, а тем более что он там собирается делать на нашей базе (а разговоры об американцах действительно ходили в последнее время), но я не преминул подколоть «незваного» гостя.
– Гляди, сержант, – прикинулся я дурачком, а я полагал, что вы – беженцы из Куангчи! (Американцы как раз получили под зад на своей собственной базе и вылетели оттуда, не успев собрать личное барахлишко).
Я опомниться не успел, как валялся метрах в пяти под стойкой. Во мне будто плотину прорвало, и весь гнев и злость хлынули наружу. Когда меня оторвали от «навозника», он лежал бездыханный. Ну, патруль, ясное дело, комендатура, не миновать бы мне военно-полевого суда, если б не командир, – вытащил меня из петли. Не из благородных побуждений, не из любви… просто я ему нужен был по-прежнему в кое-каких его делах. Конечно же, разговор о присвоении чина отпал сам собой, да я и не слишком горевал, давным-давно уразумев, что военная служба не по мне, не по моему нутру.
Когда я наконец возвратился домой, в Мельбурн, надеясь, что прошлое останется за океаном, а оно притащилось за мной, как цепи за кандальником: куда не пойду, чем не займусь – оно напоминало похоронным звоном.
Словом, рано ли, поздно ли, но стал я «курьером» – перевозил наркотики из Сингапура в Париж и Нью-Йорк, в Женеву и Стокгольм. Деньги потекли рекой. Мне здорово доверяли, потому что я был счастливчик – другие успели угодить за решетку, куда позднее занявшись этим бизнесом, а мне все нипочем. Несколько раз я бросал это дело, принимался за то, что любил с детства, – рисовать, но меня разыскивали, и я возвращался. Когда умерла бабка, кое-что из сбережений перепало мне, да и сам я отложил на черный день, тогда и решил твердо завязать, потому что понял – качусь в пропасть, и все меньше остается сил сопротивляться, все увереннее командует мой двойник, сидящий во мне…
В глазах Алекса застыло отчуждение, когда он обернулся ко мне и как-то холодно сказал:
– Пожалуй, пора!
Он распрямился – крепкий, гибкий, словно бы сплетенный из тонких стальных мышц, застегнул на обе пуговицы блайзер, выбрался из-за стола и направился к выходу, по дороге поцеловав в щеку Люлю и махнув рукой остальным…
Все это промелькнуло перед глазами, точно и не было позади пятнадцати лет, когда ни я, ни Алекс ничего не знали друг о друге…
Сеял неторопливо дождь, теплый летний, но мы с Алексом, чуть ли не на ходу толкнувшим дверцу и выпрыгнувшим из старомодной, времен застоя и застолья «Чайки», стояли друг против друга и жадно, до неприличия откровенно разглядывали, ощупывали глазами, пытаясь проникнуть вовнутрь – в печенки и селезенки, черт побери, но понять, уловить: кто стоит перед тобой – прежний знакомый, понятый и близкий человек, иль новый – непонятный, закрытый и потому – чужой.
Алекс почти не изменился: поджарый, крепкий, уверенный в себе, может быть, лицо стало еще суше, выдубленная солнцем и ветром кожа туго обтягивала скулы, да, наверное, еще волосы – они слегка поседели.
– Алекс, – сказал я, и в голосе моем прорвалась с трудом сдерживаемая радость.
– Мистер Романько… – Алекс улыбался одними глазами, но эти задорные искорки, светившиеся в темных глубоких впадинах глаз, говорили мне куда больше тысячи самых выспренних слов. – Никогда не думал, что встретимся… Столько лет и столько границ, разделявших нас…
Пока «Чайка» неслась по пустынным улицам, мы молчали, словно собираясь с мыслями, очищая их от шелухи мелочных воспоминаний, выбирая самое важное, самое сокровенное.