— Ну, не томи. Что ты там еще такого страшного написал? И уверяю тебя, маленький человечек, заранее: все это лабуда — все, что ты там накалякал…
— Я там написал, что…
— Ну? Что убить меня должен? Так? Наплюй на это…
— Нет… другое, — выдать Николаю Ивановичу правду написанного Ваня не мог, легче было бы с крыши пятого этажа на асфальт прыгнуть, чем признаться, что он там написал. — Там я про себя написал… Но они меня заставили… Меня еще Максим Быков бил.
— Вот гаденыш. И с ним мы поговорим, — утешил Никаныч. — Либо какую-нибудь гнусь, вроде того, что должен с крыши прыгнуть или директору под дверь наложить? Угадал?
— Примерно… я должен буду… ну, это… сделать короче… Ну, вот это.
— Чего вот это-то?
— Ну, вы понимаете, — недогадливость Николая Ивановича убивала Ваню. Самому сказать, у него не то что язык не поворачивался — даже подумать. — Они били меня, — сказал Ваня, и готов был опять разрыдаться, — и Абрамчик ногами, а я на земле лежал… — здесь Ваня зарыдал.
— Ну вот, опять, — Никаныч обнял Ваню и даже в темя его поцеловал.
Рыдая, Ваня сильно-сильно прижался к своему учителю, как только ребенок прижимается к матери, единственному человеку, могущему понять и утешить.
— Мы потом, когда в карты играть кончили, через интернат домой шли и видели, как двух пацанов убивали, — сквозь слезы, задыхаясь, поведал Ваня: — Там одного душили и до смерти задушили… и мы все это видели. И я сразу подумал, что я вот так вас буду душить… — дальше Ваня уже не мог продолжать, слезы мешали.
— Час от часу не легче. Ну, что потом?
— Я… я не знаю… Я убежал… меня Абрамчик… сказал, что я вот также вас убить должен, и, если не… не убью, я должен… он опустит меня и Макс… и я… я в… в расписке и написал… написал все это… я написал, что отсосу у Абрамчика и вся школа… если не… сделаю — все узнают, — и вновь слезы задушили Ваню.
Крепко зарылся он лицом в рубашку любимого учителя. Все Ваня ему рассказал, все доверил. Больше уже нечего было.
— Ну, перестань, перестань, — нежно и, видно, не желая этого, Никаныч отстранил от себя Ваню. — Ну, совсем уж ты расклеился. Нельзя же так, ты же мальчик, а не девочка, — в голосе Никаныча звучала слабая дрожь, тело лихорадило, ему хотелось обнимать этого мальчика, целовать, и сколько стоило ему не делать этого, а отстранить это нежное создание… оторвать от себя. — Все, Ваня, иди домой, — на выдохе прошептал Никаныч, — поздно уже… Завтра я все решу. И ничего не бойся. Иди, мой мальчик, — Никаныч стал слегка подталкивать Ваню. Дрожь его усиливалась, и терпеть дальше теплоту этого ребенка он спокойно не мог. (Как ему сейчас хотелось, чтобы сидели они не на лавочке, возле дороги, а в теплой квартире, вдвоем с этим юным человечком. Как он тогда утешал бы его…)
— Иди, Ванечка. Поздно уже.
Ваня поднялся. Красный от слез, он чувствовал странную неловкость, новое, непонятное чувство овладело им.
— До свидания, — произнес он чуть слышно. Больше ничего не говоря, повернулся и нетвердо зашагал к своему дому.
— Пойдем, Андрюша, отсюда. Слишком здесь жарко, — поднявшись с лавочки, Никаныч и Андрей Андреевич зашагали прочь. Никаныча все еще трясло. Зайдя в темноту деревьев, он крепко обнял и поцеловал своего друга.
Простившись с Абрамчиком, Муся не пошел домой. Проходя мимо дворовой беседки, он зашел в нее и сел на спинку скамейки. Скамейка была сильно затоптана. Куски свежей грязи длинным, ломаным рядом сползали по ее краю, вероятно, еще недавно кто-то чистил о скамейку свои запачканные ботинки. Спихнув лениво несколько ошметков грязи, он задумчиво уставился на дорогу.
— Какая скука, — произнес он чуть слышно и, опустив взгляд на землю, замолчал.
Посидев так минут десять, Муся, не спеша, поднялся и вышел со двора, дойдя до автобусной остановки, влез в подошедший переполненный автобус.
Муся завис на подножке. В середину салона пробраться возможности не было. Не было возможности даже держаться за поручни — такая была давка. Кое-как устроившись между чьих-то спин, плеч и животов, Муся, чуть касаясь пальцами запотевшего стекла, замер, точно гусеница в коконе. Он ехал в центр города. Такое иногда находило на него. Он выбирался в центр и, гуляя по старым улочкам, думал. Маршрут был один. Некоторое время он сидел у фонтана, затем двигался к пруду, обходил его, поднимался на главную площадь, проходил по центральной улице, где находились самые лучшие гостиницы и рестораны, переулками, закоулками добирался вновь до площади, там садился в автобус и возвращался домой. Всегда с одним и тем же чувством — чувством неприязни, неприязни к своему району, дому, квартире. Слишком убогими они становились после всего виденного им нарочитого блеска и величия, слишком серыми и обыденными. Но больше возвращаться было некуда.