Серые бабочки сумерек. Они прилетают к больным, но те слишком заняты болезнью, и жизнь, борясь со смертью, гонит прочь из головы серых бабочек, осыпающих с прозрачных крыльев пыльцу, от которой першит глубоко в горле. Прилетают они и тогда, когда на охоте смерть подходит близко, но, взмётывая подолом тайки, расшитой картинами погребальных церемоний, смерть забирает бабочек так быстро, что люди не успевают заметить. Только сердце вместо того, чтоб сделать следующий удар, вдруг останавливается. Смерть прошла совсем рядом, и сердце снова ударяет в ребра. Даже память о прозрачных крыльях, мелькнувших за полвздоха до касания смерти, улетает.
И прилетают они не ко всем.
А ещё серых бабочек можно позвать. Если долго пить отту, без перерывов, пока другие охотятся, выдают замуж дочерей и садятся на почётные места у костра на праздниках. И если разыскать в самых глухих местах леса, там, где он уже становится другим, бугристые семена ош. Никто не видел, с каких деревьев они падают, на какой траве растут. Они — просто семена ош.
Тику тоже не видел ни разу, как растут. Даже не собирал, хотя и знал, слышал мальчишкой, что изредка их находят, далеко. А потом ушёл за семенами ош из деревни за рекой, оставив на пороге хижины молодую жену, и закатный свет Большой матери держал оранжевые ладони на её смуглых плечах. Очнулся — в родной деревне от собственного крика, потому что разорванная горным медведем щека горела лесным пожаром. Таким же, в какой попал он на дальнем краю леса. Крик резал горло, и только нежная отта спасла от невыносимой боли. И стала ему новой женой, когда, качаясь, встал и, подойдя к чаше с водой, увидел свое отражение. Шрам через щёку открывался, как второй рот, показывая осколки зубов, рука не сгибалась, и навсегда искривилась спина, так что одним плечом Тику теперь показывал на потолок, а другое клонил к полу.
Отта прогоняла боль и гладила сердце. И когда Тику, выздоровев, ушел в заброшенную хижину, маленькую и такую же, как он, кривобокую, отту пришлось делать самому. Дважды он уходил на болота и, становясь на четвереньки, копал жирный ил, разыскивая болотников. Но он был уже взрослым, охотником, и болотники, которые так часто шли сами к пальцам, когда они мальчишками бегали по лесным тропам, не находились. От боли Тику поднимал голову и выл, кособоча плечи, кричал Большому Охотнику, прося помощи.
А когда однажды не смог встать и лежал на полу, обнимая охапку сушеной травы, то впервые в его хижину пришел вождь, один. Большой, как горный медведь, стоял над скорченным Тику, разглядывая его. А потом вынул из сумки на поясе тыкву, полную новой отты и поставил рядом. Уходя, сказал:
— Мы вместе росли, брат мой Тику. Мне жаль тебя. Прогони свою боль.
В тыкве, потрескивая, возились молодые болотники. И Тику не позабыл сквозь сладкий дурман отты, допивая, оставить на донце гущу и приготовить новый отвар.
А через несколько дней был призван к вождю. Шёл, улыбаясь страшной двойной улыбкой, в которой зубы были видны во рту и через дыру в щеке, а дети бежали следом и, когда оглядывался, прятались в кусты. Заплакала девочка, сидящая посреди дороги и закрыла глаза пыльными кулаками. А Тику шёл, хромая, размахивал длинной рукой, короткой придерживал на впалой груди тайку. Он всех любил.
— Я велю построить для тебя большую хижину, Тику, — сказал Мененес, выслушав ритуальные пожелания.
— Да, вождь.
— Ты будешь хранителем укладов и легенд. Дети должны знать что-то о жизни до того, как начнут её.
— Да, вождь.
— За это ты будешь получать еду и одежду от женщин.
И, не услышав сразу положенной благодарности, добавил:
— Тебе дозволено пить отту.
— Да будут дни твои светлыми, мой вождь!
— Но пей её в меру, я не хочу, чтобы ты ушёл к Большому Охотнику, не успев отблагодарить своего вождя. Ты меня слышишь, калека?
Тику сидел на коленях, сидеть было больно, и через мутные слёзы смотрел на рисунок циновки перед глазами.
— Ты для меня отец и мать, вождь Мененес, да будут жёны твои полны детьми.
— Хорошо.
Вождь замолчал. Тику зашевелился, упираясь длинной рукой в циновку, а вторую прикладывая к груди. Надо встать, не вскрикнув, и поклониться ещё. И замер, услышав вопрос.