— Неважно… нравится или нет, совершенно неважно.
Найя попыталась приподнять голову, чтобы увидеть его лицо.
— С-соверш-шенно…
На неё смотрело лицо змеи, неподвижными глазами, двуострый язык показывался из розоватой пасти и прятался снова.
— Нет! Нет-нет! — она разомкнула руки, отталкивая от себя плотное круглое тулово, дёрнула ногой, вокруг которой заплетался гибкий хвост.
— Нет!
Перед глазами прорезался тусклый свет — длинными серыми полосами. Шум ветра стал мерным, льющимся, с редкими поверх него ударами-шлепками.
«Дождь, — она повернулась, выдёргивая из-под себя затекшую руку, — хижина, дождь. И — этот…»
Села, оглядываясь. И тихо заплакала, узнавая хижину со щелястыми стенами, набросанный по углам хлам, сутулую фигуру на корточках со свешенными руками, поодаль у стены. Плакала сидя, раскачивалась, обхватив рукой болевшее плечо со съехавшей повязкой.
— Да что же это… Теперь уже и во сне, в снах. Куда мне? Тут мокро, болит, тоска. Спать — страшно.
Мужчина поднял голову, проговорил что-то. Поднялся, сделал шаг, но не подошёл, остался стоять напряженно, не зная, что делать.
— Не хочу. Уйди, — она привалилась к стене и закуталась в сыроватую тайку. Дрожала.
Но он всё-таки подошёл, неся на вытянутых руках скомканную циновку. Встал поодаль, протягивая, чтоб могла взять сама. И как только взяла, резко отвернулся. Так и стоял, сгорбившись, и по спине в сереньком свете утра было видно: прислушивается к её движениям. Не вставая, она выпуталась из тайки, накинула сухое и закуталась до самого подбородка. Тайку хотела отбросить подальше, но, подержав в руке, спросила хриплым от слез голосом:
— Где посушить?
Акут повел плечами.
— Что молчишь? Вон мокро, если положить, заплесневеет. На, возьми…
И он повернулся, всё так же, не подходя, взял из её пальцев мокрую одежду и унёс в соседнюю каморку. Вернулся с миской, накрытой листом.
— Угу, — сказала Найя, — поели, поспали, посидели, снова поесть. Нормальная такая жизнь.
Отвернулась. Есть не хотелось. Хотелось спать, но возвращаться туда, где змеиные глаза смотрели на неё, не могла. Потому, посидев немного, перебирая высунутой из покрывала рукой мелкие веточки и листки на полу, вздохнула и протянула руку:
— Давай.
Рассматривая насыпанные в миску орешки, залитые тягучей массой, спросила:
— Это что? Как по-вашему будет?
— Мирит, — Акут присел рядом, тронул орехи пальцем. Найя поморщилась.
— Мирит, — он вынул орех, сунул себе в рот:
— Вкусно! Ешь!
— А это? — она потянула орешек высоко над миской, так что тягучий сироп повис дрожащей ниткой.
— Мирит эгоя.
— Ясно. Мирит, а на нем — эгоя. Сок, что ли, какой? Из дерева?
Выслушала длинное объяснение, в котором повторялись два узнанных слова, махнула рукой.
— Ладно. Пусть будет мирит с эгоей.
— Эгоя, — поправил мастер, глядя, как жуёт.
— Вкусно. А это как назвать? — она охватила миску пальцами, посмотрела на него с вопросом.
Акут ответил. Найя повторила. Ела, спрашивала, указывая испачканным пальцем, с которого тянулись дрожащие нити эгоя, паутины ночного паука. И мастер, внимательно ожидая следующего вопроса, поспешно отвечал, смотрел в лицо, проверяя, понятно ли, повторял снова и снова. Поправлял, если, запинаясь, говорила неверно. И кивал, когда у неё получалось.
Снаружи мерно лил дождь, слышались через него слабые, сонные звуки деревенского дня. Кто-то кричал, гремела посуда, вскудахтнула курица, а потом заорала сильно и смолкла.
— Суп будет у кого-то, — отметила Найя. Отставила миску и встала, утомившись сидеть. Придерживая покрывало, пошла к выходу, распахнула дверь. Дождь закрывал мир серым занавесом, и по нему крупными бусинами текло с маленького козырька над дверью.
— Похоже, надолго, ни одного просвета.
Услышала, что он подошёл сзади совсем близко, и сказала, не поворачиваясь, почти ласково:
— Ты учи меня языку, учи. А тронешь ешё раз, я тебя твоим же ножом зарежу, когда спать будешь, понял? Не понял, конечно…
Повернулась, уперла ему в грудь вытянутую руку, толкнула сильно. И Акут поспешно отступил, отворачивая лицо от сверкнувшей в её глазах ненависти.
— Вот выучишь меня, я тебе тогда всё и скажу, герой.