Осень хлестала холодным дождем. Ветер гнал низкие, цвета мокрой дерюги тучи. С Невы тянуло стужей.
Через час погонят на формирование, сунут в этап, и сгинет он, раствориться среди воров, убийц, беглых крепостных, поротых, клейменых, чахоточных, безумных…
Как всегда, она не вышла из кареты, только отдернула занавеску.
Корсаков увидел, как побледнело ее лицо, когда она нашла его в толпе ссыльных, и горько усмехнулся. Да, вид, конечно, непрезентабельный: обрит налысо, обвислые усы, недельная щетина, арестансткая роба, цепь от ножных кандалов в руках. Чудо, что вообще его узнала в серой массе этапников.
«Анна, Анна… Уезжай, любовь моя! И поскорее забудь. Что было, то прошло. Что было суждено, то и сбылось. Прости…Судьбы не переменить».
В строй, сукины дети! Становись, христопродавцы.
Жесткий удар прикладом в плечо едва не сбивает с ног. Корсаков скрипит зубами, не столько от боли, сколь от унижения. К такому обращение он еще не привык.
«Уезжай, Анна. Все — в прошлом!»
* * *
Игорь очнулся от холода. Наваждение странного, страшного своей реальностью сна, развеялось. Осталась только тоска и боль.
Застонав, он открыл глаза. Прямо перед глазами, устроившись в шербинке затертого до серости паркета, шевелил усами жирный, рыжий таракан. Игорь дунул, вспугнув рыжего. И, тут же, зашелся кашлем от боли в груди.
Чертыхаясь, с трудом приподнялся на локте. Судя по свету за окнами, у нормальных людей наступил полдень.
В комнате царил разгром: холсты, с рваными дырами от ботинок, разбросаны по полу, подрамники старательно переломаны в щепы, матрас заляпан краской, диван Влада убит окончательно. Дверь висела на одной петле, фанерные окна выбиты.
На глаза попался «стетсон», растоптанный в фетровый блин.
— Папаша, я был о вас лучшего мнения, — подвел итог осмотру Корсаков.
С вешалки пропали кожаное пальто гостьи и куртка Владика.
Корсаков попробовал встать. Руки подламывались, в голове звенело, будто сон продолжался, и цепи каторжников звякают, отмечая каждый шаг, пройденный этапом.
В коридоре послышались осторожные шаги, в дверь просунулась голова в шерстяной лыжной шапке с помпоном.
Корсаков узнал одного из соседей снизу.
— Помоги, Трофимыч!
Игорь был искренне рад, что заглянул именно Трофимыч. Мужичок он был себе на уме, но особой подлости за ним не замечалось.
Родом то ли из Вологды, то из Архангельска, он мыкался в столице на птичьих правах из-за пустяковой судимости; после отсидки ему почему-то отказались выдавать паспорт, мотивируя тем, что домишко, в котором он был прописан, успел сгореть. Трофимыч в лучших традициях русского крепостного права поперся с челобитной в Москву, где и завис на долгие годы на положении лица без определенного места жительства.
— Ух-ты, а чо здесь было-то? — Трофимыч поскреб заросший подбородок.
— Твою мать… Сам не видишь?! — просипел Корсаков, пытаясь подняться. — Дед, помоги встать.
Трофимыч шустро кинулся, подхватил готового завалиться на бок Корсакова.
— Эк, тебя отходили! В нашей «пятере» и тот так не мудохают.
Постанывая, Корсаков встал и почти повис на тщедушном мужичке.
— В ванную, — только и смог выдавить из себя он.
Трофимыч, осторожно поддерживая, помог ему добраться до ванной комнаты.
Воду, слава богу не отключили. Игорь отвернул кран, уперся в края ржавой ванны и сунул голову под ледяную струю. Трофимыч придерживал его за плечи, не давая упасть.
Защипало разбитое лицо, Игорь осторожно потрогал бровь. Глаз заплыл, смотреть им приходилось, как сквозь мутную пленку. Губы были разбиты, во рту полно крови. Ребра болели так, что каждый вдох вызывал дикую боль.
Кое-как смыв кровь, Корсаков прополоскал рот, напился воды. Отдышался и потащился в комнату. Трофимыч семенил рядом, охая и причитая.
— Что дела-ит-си, что дела-ить-си, Игорек! — бормотал он, поддерживая Игоря под локоть. — Как фашист прошел, ей-богу! Только что дом не запалили.