Так распалась большая семья. Отца и братьев в одну сторону отправили — звали-то их всех чудно: Иаков, Авраам, Евсей. Деда — в другую. Молчун молчуном, был, рассказывали, а когда пришли за ним, перекрестился двуперстно и сказал: «Камень, который отвергли строители, тот самый и будет положен во главу угла». Бабушка-кержачка осталась с единственным сыном — дядей Есей. Он от рождения был горбатым, поэтому его ни во время коллективизации не трогали, ни на войну не взяли. Дядя Еся разводил кроликов, всегда улыбался, особенно, когда за уши доставал крола из клетки, и тот дрыгался в его руке. Бабушка сначала пыталась Аганю заставить бить поклоны в темный угол, даже плеткой пригрозила. Но она, пионерка, встала перед отсталой бабушкой с высоко поднятой головой, как некогда дедушка революционер, — и та повесила плеть, вздохнув.
Агане было жалко всех: и правильного деда-революционера, и заблуждавшегося дедушку-кержака, и несознательного отца. Она уже учила историю СССР, и понимала, что надо было передать в коллективное хозяйство скот, лошадей, со всеми вместе начать работать, овладевать знаниями. И уж тем более порубить на дрова иконы!
Мать с ней, маленькой тогда, тоже переселили. В верховье Лены. Там колхоз был, люди жили в своих домах. А им с матерью дали комнату в бараке. Колхозники работали в поле, на ферме. А переселенцы — из двух бараков — на сплаве леса. В школе дети учились одной, но «барачные» так и оставались чужаками — «ссыльными». А тут еще и прознали, что она из кержаков. Это было самым постыдным для нее. Мальчишки иногда до слез доводили: «Кержачка». До драки доходило! Она хоть и некрупная росла, но сдачи давала.
Так что потом, с течением лет Алмазная не знала тоски по родному дому: как птенец из гнезда — вылетела, и навсегда.
После гибели дедушки-революционера бабушка якутянка тоже недолго пожила. Но многочисленные родственники по ее линии привечали Аганю, как свою, «кровиночку»: усаживали на почетное место, давали лучший кусок, не переставая с гордостью повторять друг другу и соседям: нучча — русская. И таким теплом обдавало сердце, так сладостно было чувствовать себя особенной родственницей, русской.
Скрипка умолкла. Был слышен шум реки: видно, капитан выключил мотор, и баржа беззвучно плыла по течению. Да чайка с криком упала на собственную тень; с брызгами высекла из воды серебро рыбины. Старые якуты говорят, что чайка — это дух девушки, насылающей слепоту. Почему слепоту?
Музыкантка с покатыми плечами опустила смычок и скрипку, глаза ее пылали, на бледных щеках проступили алые медяки. Аганя знала, что надо делать: аплодировать! Она видела в кино, как горячо хлопали музыкантам, а еще жарче — вышедшему на трибуну вождю. Но для нее это было внове, и руки немели. Девушка направилась к своим, склонив голову и пряча лицо — геологи разом весело забили в ладоши, прекрасная женщина шагнула навстречу, благодарно взяла за плечи, а за ней и девушки бросились обнимать подругу. Не в лад, непривычно, будто колодами, подубасили в ладоши и местные. Странно, дубов в Ленских землях не было, а все равно говорили: «дубасить».
Агане радостно было, и мысленно она припрыгивала вместе с девчонками, пока вновь не наступила тишина. Буркнул, нудно заурчал в привычной работе мотор, щемяще затянула гармошка. Она так и не осмелилась захлопать, сидела с растопыренными пальцами. И такая одинокость взяла, жулькнула сердце: только что Аганя казалась себе близкой этим удивительным нездешним людям, единого поля ягодой, и вдруг увидела себя в неразличимой дали от них. С ней это бывало, находило: почудится, что лишняя она для всей жизни уродилась, и отлетит душа: так говорят, с упокоенными происходит. Хотя Аганя, комсомолка, во всю эту поповщину не верила, но задразнят или просто ни с того, ни с сего: тело, руки, ноги отдельно, сами по себе начинают двигаться, а глаза — все со стороны видеть. Летом в овраг убегала: забьется в земную расщелину, под нависающий травяной козырек, и сидит, пока комарье и муравьи не выгонят. А зимой в подполе пряталась, где картошка: доискаться всем бараком не могли, а как нашли, ноги у мамы подкосились: