Беатрис продолжала:
— Родители знают, что здесь мы не делаем таких операций. Они хотели бы поехать в Южную Африку, в Йоханнесбург, где это могли бы сделать. Но у них нет таких денег. Смотрите, я вам покажу.
Не оставляя нам времени возразить, она повернулась к ребенку, который уже лежал у нее на столе, и просканировала его грудную клетку зондом ультразвукового кардиографа. Аберрантное соединение возникло немедленно. И что еще тревожнее: артериальный проток — последняя ниточка жизни — практически закрылся. Этим объяснялось угнетенное дыхание малыша и сильная асфиксия, на пределе жизненно возможного. Беатрис снова повернулась к нам:
— Дуглас — его зовут Дугласом, — сказала она, показывая на ребенка, — скоро умрет. Ему осталось не больше двух — трех дней.
Это я и так знал. Я понимал это и по тому, как он задыхался, и по его ультразвуковой кардиограмме. Этих транспозиций я видел достаточно, чтобы знать их неизбежно фатальный исход и то волшебство, которое может совершить операция. Правда, ее трудно осуществить на новорожденном, они еще очень хрупкие. А затем им требуется тщательный уход в течение многих дней и ночей. Огромная ответственность для нашей маленькой бригады. Чрезмерная. Именно по этой причине, а еще потому, что столько других детей надеется на такой же переворот в своей судьбе, но ценой коррекции, которую проще и выполнить, и взять на себя ответственность за нее, я всегда отказывался от этой операции.
Но ситуация внезапно изменилась. Вот этот ребенок, у которого теперь есть имя, лицо, история борьбы, умирает на наших глазах. И его родители тоже здесь, они вовлечены в его судьбу, обеспокоены, готовы на все — мучительное зрелище.
Я не рискнул что-либо комментировать. Я не хотел один принимать решение — дать последний шанс или отказать в нем. Я пробормотал почти что в сторону:
— Мы должны это обсудить между собой. Вернемся через пятнадцать минут.
Мы вышли из кабинета, оставив Беатрис одну с Дугласом и его родителями. Они ловили малейший знак, выдающий решение, и теперь их лица помрачнели, так как они поняли наш уход как отказ. Их печаль была окрашена непониманием. Но они не стали возражать, они сохраняли достоинство перед лицом несчастья.
Мы вышли из здания на ослепительный дневной свет. Поднялся легкий ветерок. Он всколыхнул ветви дерева, растущего совсем рядом. Мы остановились в его тени. Я прислонился к стволу и поднял голову. Ветви едва шевелились. Происходящее словно бы приобрело торжественный характер. И хотя наше дерево явно было не столь величественным, оно напомнило мне дуб Людовика Святого, под сенью которого монарх вершил правосудие.
Теперь вершить его будем мы.
Этого ребенка еще может спасти артериальное переключение. Одна из трех операций «кардиохирургической мифологии». Она новее, чем трансплантация сердца или операция Росса, мне посчастливилось стать свидетелем ее появления в начале моей практики в 1990-е годы. В то время это была «the ultimate operation», операция высочайшего класса, самая сложная в исполнении. Высший вызов. Следовательно, каждый хотел ее сделать. Риск облек ее особым сочетанием притягательности и запретности. Притягательности — потому что это была новая, очень крутая вершина, которую предстояло покорить, запретности — потому что она была значительно опаснее, чем другой вид коррекции, практиковавшийся тогда и не столь радикальный. Наконец, она была предназначена для новорожденных.
Моё первое знакомство с этой операцией состоялось в Нью-Йорке. Во всем церемониале, который ее окружал, в страстном стремлении старших приобщиться к приключению я занимал лишь подчиненное положение. И все же я мог наглядно открывать тайны этой операции по мере того, как она совершалась у меня на глазах. Первый этап был грубым разрушением. Аорта и прилегающая легочная артерия были отсечены. Начисто. Оставив два обрубка, похожих на ружейный ствол, тщательно расправленных. Затем обе коронарные артерии были отделены от аорты. Со всеми этими зияющими сосудами, аморфными, отложенными в сторону, сердце казалось расчлененным. Второй этап был тонкой реконструкцией, где сосуды выстраивались в другой конфигурации. Эта работа, восстановление этого огромного паззла, показалась мне чем-то на грани возможного, на границе постижимого — такими длинными были тонкие швы, такими хрупкими казались коронарные артерии, которые предстояло имплантировать обратно.