— Я? Поэт? Терпеть не могу поэтов. Если вдуматься, сколько ими набормочено попусту в судорожных кривляньях — смешно становится. Вся эта поэзия — нервические припадки да вымышленные жития раздражительного поэтического племени, и только…
Доран видел, что Коркоран плачет. Точнее, слёзы просто струились по щекам, не меняя ни тембра голоса, ни размеренности дыхания. Он продолжал говорить, чуть запрокинув лицо вверх, словно предоставляя лунному свету осушить его слёзы, судорожно сжав на груди белые руки.
— Знаете, мне однажды было видение, — пробормотал меж тем Коркоран, — подлинное, в смысле — пьяное. Я видел, как у стойки и притолок в одной старой французской таверне в Лионе, сливаясь с искорками абсента, в дымке витали неверными тенями мертвецы в прозрачных лохмотьях. Их губы в неутолимой жажде приникали к живым и пьющим, и визжащие кокотки, снующие в угаре, выглядели бесноватыми от их поцелуев. У потолочных балясин из абсентовых паров роились и строились нефритовые чертоги, и в них, как в древней Валгалле боги, пировали духи-пропойцы… Вечный пир мертвецов. Там было легко. Я бы выпил. Где можно достать коньяку, Доран?
Доран, истый житель болот, без фляжки с бренди никогда и никуда не выходил. Он без слов протянул её Коркорану. Тот, благодарно взглянув на него влажными глазами, тремя глотками высадил её. Он успокаивался.
— Джонсон говорил, что красное вино — напиток для мальчишек, портвейн — для мужчин; но тот, кто стремится быть героем, должен пить бренди. Геройство меня не интересует, но надо заметить, этот напиток подлинно поднимает дух…
В эту минуту что-то случилось, но что — Доран не понял. Коркоран улыбнулся.
— Слышите, Доран? Пенье цикады так сливалось с тишиной, что казалось частью этой тишины, но вот оно смолкло — и тишина стала словно полупустой, точнее — неполной. Я уже замечал это. Но тишина жива не только звуком, но и запахом жасминным и лунным светом. Исчезни они — и тишина оглохнет, и ночь ослепнет, и онемеет безмолвие. Скоро будет дождь. Смотрите, небо-то как заволокло, комары пропали… — Он глубоко вздохнул. — Я однажды целую ночь бродил ночью по Городу…
— Рим?
— Нет, Иерусалим. В долине Иосафата. Недалеко от могилы Авессалома. Приобщался полуночных тайн и постигал щедрость лунных сакральных мистерий. Стручками ванили, лимонною цедрой приманивал к себе ночь, гладил её по стволам криптомерий, губами касался темноты, и луна ходила за мной приручённым зверем в край моих сновидений. Я ловил её отражения в тёмном сумеречном потоке Кидрона, в нём же растворялась, как соль, и моя полуночная горечь…
Дыхание Коркорана выровнялось.
— Стэнтон оказывается, добивался титула и поместья… отчасти для неё. Это странно облегчает моё сердце. Мне и в голову не приходили подобные способы покорения женских сердец, но это лучше банальной жадности, не правда ли?
Мистер Доран снова вздохнул.
— А что вы сказали Стэнтону? Не здесь, а вечером в гостиной?
Коркоран усмехнулся. Он снова был собой. Его слова — мерные и насмешливые — прозвучали в темноте несколько изуверски.
— Я сказал, если он не извинится перед сестрой — мисс Хэммонд проведёт эту ночь в моей спальне. Что любопытно — Клэмент ни на минуту не усомнился в этом. Интересно, чтобы я делал, если бы он — по самолюбию и вздорной гордыне — не поверил бы? — Коркоран умолк. Но вскоре заговорил снова. — Но вот что удивительно. Он влюблён. Это состояние самца в гон. Я тоже порой чувствую себя так по весне, в крови бродит вино любви и любое хорошенькое личико будоражит кровь, плоть, воображение. Правда, я говорю, что меня искушает кривляка-Асмодей, весенняя похоть. Эти же уверены, что это и есть любовь. Но это не самое удивительное. Он говорит, что любит её, твёрдо зная, что по единому моему слову она придёт ко мне в спальню. Чудо. Ни в нём, ни в ней нет ничего. Но какие незыблемые чувства! Глупцы скажут — любовь, другого-то слова в языке нет. Кривляние да манерничанье закона тождества, амфиболия и эквивокация. Я не мог бы любить женщину, зная, что она может провести ночь в спальне другого — а он может. Он ведь ни на минуту не усомнился! Этим Стэнтон, кстати, отличается от вас. — Коркоран неожиданно оживился, — знаете, Доран, я все это время изучал вас. И, признаться, удивлён. Вы совершенно необычное явление.