Мне понадобилось немало времени, чтобы навести порядок в собственной голове. Это длилось несколько месяцев. Среди утраченных мною образов оказался и образ Консула. А между тем я не видела, как он уходил. Видеть не видела, но знала, что внутри его больше нет. Только воспоминание о наших слившихся воедино телах оживало время от времени. Можно забыть лицо, но нельзя полностью вычеркнуть из памяти теплое чувство, ласковый жест, звук нежного голоса.
Моя активная деятельность привела к тому, что тюремная администрация официально назначила меня «письмоводителем и секретарем». Мне надлежало также вести переписку директора, который умел писать лишь однотипные письма. Как служащая тюрьмы, хоть и из заключенных, я обязана была носить форму: серый пиджак и серые брюки, голубую рубашку, черный галстук, темно-синюю фуражку, черные носки.
Поначалу такое облачение стесняло меня. Но выбора не было. Подобная милость смахивала на приказ. Работа, а еще более форма помогли мне бежать от самой себя. Образ Консула все таял и таял и в конце концов превратился в подвижную точку, объятую пламенем. Воспоминания мои пропадали одно за друг им; я теряла их с поразительной и все возрастающей быстротой, так другие теряют, например, волосы. В голове моей все упорядочилось, и никакому воспоминанию не под силу было укрыться в ней.
Надевая утром форму, я глядела на себя в зеркало. И невольно улыбалась. На мне снова был мужской костюм. Но при этом никакого притворства. То была служебная одежда. Женщины одевались точно так же, как мужчины, — для большей строгости и поддержания авторитета. Мне никто не подчинялся, а между тем заключенные почтительно приветствовали меня, словно я была у них за старшую. Это было смешно. Некоторые, возможно, и не нарочно, говорили мне «господин». Я не поправляла их. Не рассеивала сомнения, но совесть моя была спокойна. Я никого не обманывала. Я следила за своим лицом. Красилась больше прежнего. Стала кокетливой. В тюрьме, несмотря ни на что, продолжаешь следовать правилам игры, хотя бы для вида. Правда, мне уже не хотелось играть, сердце не лежало.
Положение мое мало-помалу улучшилось. Я пользовалась некоторыми привилегиями. Ко мне уже не относились как к настоящей заключенной, но и административной служащей в полном смысле слова я тоже не была. Одни завидовали мне, другие меня побаивались. Словно связная, я свободно передвигалась между двумя лагерями.
Если писем было мало, я собирала заключенных, тех, кто этого хотел, кто интересовался еще жизнью на воле, и читала им старые газеты. События, потрясавшие мир, — войны, государственные перевороты — их не интересовали. Они требовали происшествий. «Крови! Любви!» — кричали они. Убийства из ревности — вот что они обожали. Сеансы чтения превратились постепенно в вечера, на которых я рассказывала разные истории, придумывая их по ходу дела. Схема была всегда одна и та же: невозможная любовь заканчивалась неизбежным пролитием крови. Мне нравилось придумывать образы и ситуации. Иногда я уклонялась от темы, пускаясь в рассуждения, которые аудитория решительно пресекала, слушательниц не интересовали мои комментарии. Они требовали голых фактов. Когда поднимался шум, я прерывала рассказ. Однако мой талант сказительницы скоро иссяк. Я рассказывала всегда одну и ту же историю, историю двух любящих, которых окружает тайна и подстерегает опасность. Потом наступала драма, обнаруживалось нарушение запрета, далее следовали наказание и месть.
Некоторые женщины приходили ко мне поодиночке и рассказывали о своей жизни. Воображение у них разыгрывалось; они считали жизнь романом, а свою судьбу — судьбой непризнанной героини. В тюрьме им не оставалось ничего, кроме слов, чтобы выжить. Вот они и не скупились, выдумывали напропалую. Изобретали полную приключений историю. Я терпеливо слушала. Жизненным опытом я похвастаться не могла. Зато из их рассказов много всего узнала о нравах нашего общества, о мелочности мужчин, о душевном величии и слабости. Я поняла, насколько в детстве и юности меня от всего оберегали: ни ветер, ни холод, ни голод мне были неведомы. Отец, видно, держал меня под стеклянным колпаком, сдувая пылинки и не позволяя прикасаться ко мне. Дышалось мне с трудом, ибо я носила железную маску и была пленницей семьи, которая, в свою очередь, жила в плену у болезни, страха и слабоумия. Моя жизнь в образе мужчины была не только грехом, но стала самоотрицанием, ошибкой. Если бы я была просто девочкой, такой, как все остальные, судьба моя, возможно, была бы суровой, но не жалкой, отмеченной печатью стыда, преступного воровства и лжи.