“Где-то, вероятно, в соседнем доме хрипит граммофон, и каждую минуту приоткрывается “глазок”. Чтобы не думать, я считаю до тысячи. Кончив, я начинаю сначала.
Я единственный близкий Борису Викторовичу человек, который знает, что его ожидает сегодня. Все остальные узнают “после”. Даже и Александр Аркадьевич. А ведь Александр Аркадьевич здесь, в двух шагах, в той же тюрьме…
Смена. Значит, 10 часов. Я снова считаю до тысячи и снова начинаю сначала, и опять сначала…
Тихо. Умолкли все звуки. Который же теперь час?.. Замок давит меня. Если бы я была на свободе… Если бы я была на свободе, я все равно была бы бессильна… Но, по крайней мере, не было бы одиночества… Наверное, очень поздно. А если после приговора Бориса Викторовича повели прямо на место казни?.. Я не в силах больше считать…
В коридоре многочисленные шаги. Борис Викторович входит в камеру. С ним надзиратель.
— Вы не спите? Уже третий час…
Я молчу.
— Какая вы бледная!.. Конечно, расстрел. Но суд ходатайствует о смягчении наказания.
Надзиратель приносит горячего чаю.
— Суд совещался четыре часа. Я был уверен, что меня расстреляют сегодня ночью”.
На следующий день снова заседал Президиум ЦИК под председательством Калинина. И вынес решение с такой многословной, но исчерпывающей формулировкой: “…признавая, что после полного отказа Савинкова, констатированного судом, от какой бы то ни было борьбы с Советской властью и после его заявления о готовности честно служить трудовому народу под руководством установленной Октябрьской революцией власти — применение высшей меры наказания не вызывается интересами охранения революционного правопорядка, и полагая, что мотивы мести не могут руководить правосознанием пролетарских масс, — постановляет:
Удовлетворить ходатайство Военной коллегии…”
Вечером председатель Военной коллегии Ульрих объявил об этом постановлении Савинкову. Все было, конечно, решено гораздо раньше, иначе Ульрих не стал бы и ходатайствовать о смягчении наказания.
“29 августа. 6 часов 30 минут вечера.
ВЦИК заменил осужденному Борису Викторовичу Савинкову смертную казнь десятилетним лишением свободы”.
Это последняя запись в дневнике Любови Ефимовны. Но вот какое у него начало:
“Москва.
Пятница, 29 августа 1924 г.
Сегодня в полночь будет пятнадцать дней с тех пор, как мы перешли границу.
В воскресенье будет две недели, как мы на Лубянке.
Эти дни запечатлелись в моей памяти с точностью фотографической пластинки. Я хочу их передать на бумаге, хотя цели у меня нет никакой”.
Цель, конечно, была, и ее раскрыл Борис Викторович, когда еще через месяц, в октябре, он, отредактировав и переписав дневник своей рукой, добавил к нему предисловие:
“Этот дневник — не литературное произведение. Это простой и правдивый рассказ одного из членов нашей организации, арестованного вместе со мной и Александром Дикгоф-Деренталем. Госпожа Дикгоф-Деренталь силою вещей была очевидицей всего, что произошло в Минске и в Москве в августе этого года. События, о которых она говорит, разрушают много легенд. Я бы хотел, чтобы иностранный читатель, читая эти страницы, отдал бы себе хоть до некоторой степени отчет в том, что в действительности происходило в России, — в той России, которая после разоривших ее войны и Революции восстанавливается мало-помалу из развалин. Я бы хотел также, чтобы иностранный читатель научился хоть немного любить великий народ, который после всех испытаний находит в себе силы выковывать новый государственный строй, в основу которого он кладет равенство и справедливость.
Борис Савинков”.
Стало быть, дневник должен был разрушить некие “легенды”, вернее, их предупредить — и предназначался для иностранного читателя, то есть сразу был рассчитан на публикацию в зарубежной печати. Это было выполнение социального заказа, начало агитационно-массовой кампании, в которую были вовлечены Савинков и его подруга.
Любовь Ефимовна переселилась окончательно в камеру № 60, где и писала свои воспоминания, а он их тут же правил и переписывал начисто.
В таком виде и сохранился дневник, и внутри рукописи — только лист черновика самой Любови Ефимовны. При этом менялись фамилии некоторых чекистов, чтобы не раскрывать оперативные “кадры”.