— Порвал платье, — повторила она. — Как я теперь уйду отсюда?
— Как пришла, — сказал капитан. — Забыла, в какой канаве я тебя нашел?
— Не забыла, — сказала Хильдегунда с ненавистью.
Кое-как натянула на себя юбку, приладила на груди порванный лиф.
— Я ничего не забываю, — добавила она и аккуратно сложила монеты в кошель, не оставив и те, что валялись на полу.
— Потише, а то выебу, — пригрозил капитан. — Еще слово, и пустим тебя по кругу. Пропадет тогда твоя невинность. Где еще найдешь такого сговорчивого монаха?
Женщина повернулась и вышла в ночную темноту. Постояла, пока привыкнут глаза, прижала юбку к бедрам, чтобы не хлопала на ветру. Разглядев поблизости темную фигуру, испугалась.
— Это я, — проговорил мужской голос, и она узнала Иеронимуса. — Не бойся. Он много денег дал тебе?
— Не твое дело.
Монах пожал плечами.
— Смотри, чтобы Агильберт наутро не передумал.
— Я умею постоять за себя, — заявила Хильдегунда.
— Не сомневаюсь. Но тебе лучше уйти прямо сейчас.
Женщина помедлила, потом спросила:
— Как ты думаешь, я действительно возвратила себе невинность?
— Я думаю, что ты раздобыла себе неплохое приданое, Хильдегунда.
Она еще немного помолчала прежде чем сказать:
— Ты погубил свою душу.
Иеронимус хмыкнул — его позабавила убежденность, прозвучавшая в голосе женщины.
— Не думаю.
— Да, погубил. И все ради падшей женщины.
— Многое зависит от того, как ты распорядишься своими деньгами, Хильдегунда.
— Лучше бы мне оставаться бедной.
— Бедность и добродетель редко ходят рука об руку.
— Разве не в бедности возвышается душа?
— Душа возвышается в достатке, — сказал Иеронимус. — Бедность — слишком тяжелое испытание, и слабым оно не под силу.
Женщина стояла неподвижно. Ветер шевелил ее распущенные волосы. Вдруг она подхватила юбки и бросилась бежать.
Иеронимус смотрел ей вслед и улыбался.
Шел себе и шел человек по лесной дороге, нес лютню за спиной, и еще был у него при себе нож. Одет был в дрянную мешковину, рожу имел круглую, веселую, сложение богатырское. Из Хайдельберга шел он и с гордостью сообщал о себе — «literatus sum». Вот и взяли его в Свору Пропащих, как подбирали по дороге все, что плохо лежало.
Вечером хорошо послушать, как врет Фихтеле. Только не нужно чрезмерно наливать ему из фляги, а то петь возьмется. Ничего более ужасного и косноязычного, чем пение студента, невозможно себе представить. А глотку ему заткнуть чрезвычайно трудно.
Dir, mein lieber schatz, Geb ich hanttruvebratz, Damit du dich erinne An minne…[2]
В лесу сыро, темно августовскими ночами. И так тихо, что слышно, как собаки лают в деревне, до которой еще полдня ходу. Раскладывали костер побольше. Докуда хватает свету, там и стены, а за стенами — ночь, волки и кое-что похуже, лучше и не думать.
— Расскажи еще про Хайдельберг, — просит Эркенбальда.
Она теперь большая дама, спит с капитаном, о Хильдегунде ни слова.
— Чудно, — говорит простодушный Ремедий Гааз. — Ведь мы были в Хайдельберге прошлой весной. А Фихтеле послушать — совсем другой город. И где были мои глаза, коли я всех этих чудес не разглядел?
Все хохочут.
Будучи в Хайдельберге студентом, наведывался Фихтеле к одной замужней даме. Жила она в богатом доме при небольшом садике. Садик располагался с западной стороны, и Фихтеле никогда там не бывал. Слишком открытое место, неровен час увидят соседи. Потому с наступлением ночи прокрадывался в дом к любезной своей конкубине, сиречь возлюбленной, и она принимала его в темной комнате окнами на восток. И вместе любовались восходом луны…
— Только любовались? — спрашивает Гевард.
Рослый детина Гевард, весь в шрамах. Казалось, весь мир ополчился извести солдата, но никак не добьет — живуч ландскнехт.
— Да нет, не только, — не смущается Фихтеле.
Тут же со всех сторон шиканье: не мешай рассказывать!
— И вот однажды, когда я развязал завязки на корсаже у моей дамы, и две прелестных пленницы выскочили на волю из своей узкой темницы…
— О чем это он? — шепотом спрашивает Ремедий у Геварда. — Уже две бабы? Была же одна.
— За сиськи ее ухватил, — поясняет Гевард.
— …как заскрежетал замок, и в дом вошел господин законный супруг моей дорогой подруги.