Осенью на ветру и зимой в промерзшем судне я всегда мерз, хотя на рубаху надевал шерстяной свитер, ватник и на него брезентовую спецовку. Я завидовал ребятам из механического цеха, которые работали в тепле. И понял, что никогда не буду работать в местах, где холодно, — на стройках и на судоремонтных заводах. Из комнаты Виктора мне пришлось отселиться. У него был роман с крановщицей из нашего цеха. Я, конечно, уходил смотреть телевизор в красном уголке — так называлась комната, в которой стоял телевизор и лежали подшивки газет. Но и они нервничали, да и я никогда не знал, можно ли войти в комнату или еще рано. У белорусов освободилось одно место, и я перебрался к ним в комнату.
Латышей на заводе было мало, а с теми немногими, что работали, мы не дружили. После гудка — тогда еще на заводах были гудки — они уходили к своим семьям, в которые нас не приглашали. Я впервые понял, что такое межнациональные отношения. В Красногородске жили одни русские, еврейка Ирма воспринималась чужой, — может быть, из-за темных глаз, черных волос она отличалась от русских псковичей. Латыши вроде бы ничем не отличались от псковских, только если ростом. В общей массе латыши были выше русских, может быть, потому, что меньше воевали. Войны выбивают в основном высоких, невысокие выживают чаще — то ли в них труднее попасть, то ли они более поворотливы, — поэтому в северных областях русский мужик в основном невысок, плотно сбит и выдерживает большие физические нагрузки. В Риге я впервые узнал, что меня не любят не как Умнова Петра Сергеевича, а как одного из русских. Ах, вы не любите нас и не хотите с нами дружить, так мы вас тоже любить не будем — такова была реакция молодых русских и белорусских парней на заводе, которые приехали в Ригу из нищих белорусских и русских деревень.
Когда на танцах вспыхивали драки, то кто-нибудь из заводских прибегал в общежитие, нажимал на кнопку в комнате коменданта, и по всем пяти этажам пронзительно звенели мощные электрические звонки. Молодые парни часто просыпали, а по утрам этот оглушающий звон бил не меньше пяти минут, после такого удара по ушным перепонкам уснуть уже было невозможно. Но если этот звон раздавался вечером, то все вскакивали и, прихватив куски шлангов с холодной жилой внутри, — оружие, которое не оставляло рваных ран, но если попадало по руке, немела рука, по голове — отключение происходило мгновенно. Когда я несся в толпе в сотню парней, я понял, как страшна может быть атака. Латышей всегда было меньше, мы их почти всегда загоняли в клуб, они держались стойко, из-за забаррикадированных дверей в нас летели камни и бутылки. Они держались до приезда милицейских патрулей, которые обычно запаздывали, потому что в милиции в основном тоже служили русские парни, латыши презирали милицию и службу в ней, милиционеры, соответственно, презирали латышей, и, узнав о драке судоремонтников, милиционеры давали нам время свести счеты. Услышав милицейские сирены, мы, не торопясь, покидали место драки и шли в общежитие, зная, что нас не заберут, да и невозможно забрать сто, а иногда и двести человек.
Латыши нас отлавливали поодиночке. Однажды я возвращался из центра Риги на свою заводскую окраину поздним вечером. На автобусной остановке оказались трое латышских парней. Меня спросили по-латышски, я ответил по-русски. Я уже понимал латышский язык, но говорить еще не мог. Ты понимаешь, а отвечаешь все-таки по-русски! Ты нас презираешь! Я был готов к нападению и поэтому уклонился и нанес левым крюком по печени нападающего. Когда трое на одного, при самой продуманной защите все равно не убережешься. Парни были мощные, и, если бы я пропустил хоть один удар, подняться мне не позволили бы, били бы ногами. Поэтому второго я достал прямым правой. А третьего ударил головой в лицо. Они не ожидали такой стремительности. Теперь уже я бил и руками, и ногами.
Я думаю, избитые парни меня запомнили, и они сведут со мною счеты — не завтра, так через месяц, не через месяц, так через год или через пятьдесят лет, как генерал Дудаев. В Риге я понял, что обид не прощают.