— Деду Матвею почтение! — крикнул Филецкий.
Старик не расслышал. Может, глухой был, а может, имя свое по старости запамятовал.
Филецкий свернул в переулок, чисто белевший вишневым цветом, и остановился у маленького домика, глядевшего с укромной печалью сквозь штакетник. Дорожка к дому была густо обсажена тюльпанами, у калитки росла белая сирень. Хозяйка была тут же, во дворе. Она стояла, согнувшись, в огороде, обернулась на шум мотоцикла, но лица ее было не видно Мишане, зато успел заметить, как воинственная самоуверенность из глаз Филецкого вдруг пригасла, лицо сделалось виноватым. Он соскочил с мотоцикла, вошел во двор. Хозяйка пошла ему навстречу. Она была в том пределе лет, когда определенно сказать нельзя, что совсем уже старуха, в линялом платье и теплых, не гляди, что май месяц, бурках, спину она держала ровно. В ее худощавом, загорелом >t до черноты лице не было ни радости, ни удивления — она просто глядела, как глядят люди на деревья и траву в поле.
Мишаня не знал, то ли ему оставаться в коляске, то ли следом идти за мастером, но решил все-таки размять ноги.
Хозяйка с неспешным достоинством вытерла о передник руки, спросила безучастно:
— Усе мотаисся?
— Мота-аюсь! — вздохнул мастер и, пряча взгляд, присел у калитки на старую, давно спиленную акацию. На ней, видать, давно никто не сидел — ствол оброс рыжим лишайником.
Помолчал, потом, не поднимая глаз, поинтересовался о здоровье, но как-то машинально, больше из уважения, чем из сердечного интереса, вытащил из нагрудного кармана пиджака сверток.
— На вот…
— И что эта? — спросила женщина. Но в голосе ее не было любопытства, лишь в глазах мелькнула настороженность.
— Да ты глянь, глянь!
— У мине руки грязные, — не поддалась она на уговор. — Идем до хаты…
— Времени нету, — сказал Филецкий.
— А када оно у тебя было, это время? Так усю жизнь и протарахтишь…
— Ну ладно тебе! — нехотя отмахнулся Филецкий и сам развернул сверток с нетерпением, даже досадой.
Ярко вспыхнул на солнце шелковистый, с радужными узорами платок. Краса и загляденье для глаз. Но она не обрадовалась, вздохнула с укоризной:
— Да ты что в самом деле? Скока ты мине этих платков уже привез? Мине что, их продавать везть? Или стены обвешивать?
— Да ты глянь! Ты глянь! — вскинулся мастер с детской почти обидой в голосе. — Импортная вещь! Париж!..
— Не надо мине ничова! — сказала как отрезала женщина. — Отвези, де взял! Чуешь? — И словно загладить желая излишнюю строгость, потеплела голосом: — И-и-их! Сашка! Сашка! Када ты тока уже угомонисся? Када ты жить спокойно станешь? У мине уже сердце ссохлося! Я уже ниче не хочу…
— Ну пое-е-ехала! — Филецкий встал и пошел к мотоциклу.
— Ты хоть не гоняй дюже! Ездий, как люди ездиють! — послала она вдогонку напутствие. И глаза ее, глядевшие на Филецкого, скользнули и по лицу Мишаниному, будто он был главный виновник лихой езды мастера…
— Кто это? — спросил Мишаня.
— Ма-атушка! — вздохнул Филецкий. И, словно сконфузившись чего-то, платок из Парижа скомкал и сунул в карман, надел шлем и резко рванул мотоцикл. Но в смотровое зеркальце следил за стерегущими глазами матери и скорость придерживал пешеходную. А выехал на поселковую дорогу, дал себе волю, рванул ручку газа, только пыль взвилась из-под колес.
Мишаня пообвыкся к скорости, даже сигаретку попробовал прикурить, но встречный ветер упрямо гасил огонек спички. Покосился на Филецкого.
Недавней виноватой смущенности уже не было в глазах мастера. Будто и не разговаривал с матерью. Восседал на сиденье гордый, неприступный. Жилистые руки цепко держали руль, о чем думал, неведомо. Но когда минули проселки и выбежали навстречу дома с черепичными крышами и с белыми, как кубики рафинада, стенами, Филецкий усмехнулся своим мыслям, привстал на сиденье.
— Лебедевка! — Затормозил в переулке, соскочил с мотоцикла, присел пару раз, разминая ноги, потом вытащил из кармана записную книжицу, полистал странички.
— Инструмент! — бросил коротко. И зашагал скорым шагом по горячей пыли переулка.
Приказной этот тон, лихая уверенность не пришлись по душе Мишане. Но вытащил из коляски чемоданчик, направился следом за мастером.