И вдруг, прямо у меня на глазах, стал падать первый снег.
Неуверенный и мелкий, как соль, он таял, едва достигал асфальта, — но брал числом, и площадка для машин перед домом медленно покрывалась белым.
Тогда я заплакал. От полноты переживания.
Как ни прискорбны были дни слабости, пока я отлеживался и приходил в себя, они ввели мою жизнь, установив распорядок нехитрых повторяющихся действий, в те берега, какие я и сам для нее назначил. Я много спал — и сюжеты моих снов становились все разветвленнее, а моя роль в них отодвигалась все дальше на периферию. Пробудившись, шлепал в совмещенный санузел, а на обратной дороге останавливался в передней у высокого, в черных мушках повреждений амальгамы настенного зеркала. Здесь, поворачиваясь и выгибаясь, напрягая мышцы, разглядывал свое негабаритное тело, вконец утратившее дармовой юношеский атлетизм и зримо оплывающее с боков, к чему я вроде бы и оставался равнодушен, — но все-таки однажды заклеил зеркало листом прошлогоднего календаря с японкой в бикини.
Поначалу я почти ежедневно отправлялся, где-нибудь часов в одиннадцать вечера, подышать вязким осенним воздухом и под настроение мог прошагать добрый десяток километров: спуститься, например, к Кремлю, дальше — по набережной до Яузских ворот, и назад — бульварами. Но как-то, возвратившись с прогулки, я отметил, еще не переступив порога, странное мерцание пола в темноте, рефлексы уличных фонарей на его блестящей поверхности.
Нагнулся, протянул руку — и нащупал слой воды, которая текла и текла из неисправного крана через край раковины все часы, пока меня не было, потому что тряпочка для мытья посуды закрыла слив.
Полночи, ползая на коленях и животе, я вычерпывал воду кастрюлей и собирал тряпкой со стоном в голос и тихой благодарностью судьбе, что подо мною только подвал, откуда так и так всегда несет болотом. Из двух вентилей, неудобно расположенных за унитазом, холодный мне так и не поддался; а вот с горячим справляться я научился. Он более-менее удерживался на резьбе, если вращать плавно, без рывков, и слегка надавливая. Но закручивать его всякий раз, выходя из квартиры, я конечно же забывал. Вскоре авария повторилась, и тогда я совсем ограничил свои вылазки: рынком, где экономно обменивал доллары у азербайджанцев, ближней булочной и гастрономом, возле которого торговали в палатке овощами.
Мои развлечения ума состояли в пролистывании вперед-назад трехтомника Зигмунда Фрейда; в томе втором, по смыслозиждущей ошибке переплетчика, оказалась вклеена тетрадка из школьного издания злоключений господина Голядкина (человек — не ветошка!).
Фрейд не увлекал меня раньше, не заинтересовал и теперь. Но своих книг я не имел, а в наследство от хозяина мне досталась кроме трехтомника только брошюра издательства «Наука», посвященная эволюции вселенной и «большому взрыву». Из нее я узнал, помимо множества прочих интересных вещей, что уравнениям общей теории относительности не противоречит гипотеза, по которой всякая элементарная частица, представляющаяся таковой внешнему наблюдателю, является для наблюдателя внутреннего полноценной расширяющейся вселенной. Тут открывался простор фантазии, и я отпускал мысли на волю, наделяя эту удивительно совершенную картину мира дальнейшими взаимопроникновениями: возможно, из того космоса, что представляется частицей мне, частицей же видится и мой космос; возможно, все подвластно закону отражения и в каждом из бесчисленных миров обнаруживаются идентичные предметы в идентичных состояниях и одинаковые наблюдатели с одинаковыми судьбами, — так элемент становится равен целому, уроборус хватает себя за хвост и замыкает кольцо, бесконечность примиряется с неповторимостью.
Брошюру я готов был перечитывать еще и еще, но старался брать ее в руки как можно реже — дабы в ней не все сразу оказалось исчерпанным и сохранилась перспектива новых захватывающих открытий. Да и объем ее был невелик; толстый Фрейд куда лучше годился, чтобы потрафить моей многолетней привычке переворачивать в сутки определенное число страниц. Но знаменитый австрияк откровенно проигрывал космологии и по контрасту казался мне удручающе одномерным. Он трижды расшевелил меня при первом чтении, но сколько я ни возвращался к нему потом — к этому ничего уже более не прибавилось. Во-первых, в бескомпромиссном ниспровергателе ложных идолов я разгадал обычнейшего романтика, желающего любой ценой существовать в поле тотальных значимостей.