На свой — вероятно, ущербный — лад я любил ее. Но когда все успокоилось и вернулось на круг, я понял, что за эти кромешные дни она перестала быть для меня сообщением извне, загадочной другой душой, раненной и тем более неразрешимой. Раскрывшаяся, она превратилась — как превратился и ветер, успевший за время разбега набухнуть городской речью, собачьим лаем, автомобильным бормотанием и вот с лету разбивающий все это о мои непроклеенные окна, — в законную часть того, что меня теперь обстояло. И в ее недавних надрывах я видел отныне проявление той же силы, что закручивала в барашки отслоившуюся на потолке кухни краску, вспучивала паркет, всего за сутки разъедала новые прокладки в смесителях, а задолго до рассвета выгоняла под окна дворника и его душевнобольную дочь — девочку лет тринадцати или четырнадцати, без придурковатости в лице, однако с трудом выговаривавшую простые слова, пугливую и заторможенную в движениях, — чтобы меня будила их зычная и неразборчивая перекличка. Ветер я слушал, оставляя ее ночью в постели, и зажигал, запахнувшись в драный туркменский халат, папиросу от папиросы. Чувство равновеликости расстояний от меня до всего на свете было последним, чем я еще дорожил.
Мое любезное одиночество уже не откатывало с ее приходом, оставалось в силе и покое. Его материю другие мои сожители делали почти осязаемой — так звезды то ли задают метрику времени и пространства, то ли порождаются ею сами. Были они четырех родов, и каждый имел свою строго определенную зону обитания. В кухне заправляли тараканы. Им было удобно гнездиться в пазах дверных петель посудных шкафчиков, поблизости от воды.
Встречались большие, напоминающие короеда, средние — обыкновенные прусаки, и мелкие, как муравьи: может, недоросли, а может — карликовая порода. Несколько раз я успевал, открывая холодильник, заметить краем глаза быстрый прыск таракана льдисто-белого, мистичного, будто некий единорог: такие, очень немногочисленные, заселяли, похоже, пустоты в изжеванных резиновых прокладках «Севера». Под ванной тихо скреблись мыши.
Но редко-редко какая-нибудь из них в задумчивости теряла бдительность и выходила на середину, на кафель; стоило пальцем шевельнуть, и она тут же, опомнившись, скрывалась из вида. Ни те, ни другие не причиняли мне беспокойства. Только на тараканов я мог иногда распалиться и прихлопнуть одного-двух, если включал свет — а они не торопились попрятаться по своим щелям. Иное дело — крысы. Хотя в квартире мы практически не пересекались, сама память о них не на шутку пугала меня. Порой, наладившись спать, я некстати представлял, как подкравшийся пасюк вцепится мне в губу или бровь, — и заматывал голову вафельным полотенцем. Они явно не жили здесь, только являлись с обходом и вряд ли даже на пол спускались, пробираясь, судя по осторожным ночным шорохам, вдоль газовых и водопроводных труб (которых целый пук выходил из подвала на кухне — так, что горизонтальное колено, убранное в фанерный оштукатуренный приступок, не позволяло придвинуть мебель вплотную к стене). Всего однажды я застал крысеныша изучающим содержимое мусорного ведра — чуткий кончик его носа шевелился, как недоразвитый хобот. Но и этот единственный вместо того, чтобы бежать, взял да и показал мне зубы.
С крысами, в угоду своему страху, я был бы не прочь расправиться, но не знал средства. То есть знал одно, и, как мне довелось убедиться, действенное, — молебен. Когда игумен уговорил меня идти к нему работать, еще и месяца не прошло, как из церковного здания, в известные годы превращенного в трехэтажный производственный корпус, окончательно выехал какой-то побочный цех соседнего оборонного завода; поначалу антиминс раскладывался прямо на массивной, вделанной в фундамент станине бывшего фрезерного станка, отчего служба здорово смахивала на катакомбную. Заодно подпали десекуляризации и фабричные крысы. Все три этажа были ими освоены и приспособлены под себя; все стены и перекрытия они прошили выгрызенными ходами — и хозяйничали по праву заместителей Бога. Людей не боялись; правда, и на глаза особенно старались не лезть, но при встрече уже не обращали внимания ни на окрик, ни на сапог или кирпичный осколок, брошенные недостаточно метко. Только внизу, когда освятили престол, некоторое пространство вокруг него стало для них недоступным. Я наблюдал не раз, как рыскующая напрямки крыса вдруг начинала огибать по периметру невидимый круг. Зато ничто ей не мешало потом, в отместку, прошмыгнуть по ногам у предстоящих. Случались обмороки, однако ни женским визгом, ни мужской бранью служба при этом нарушена не бывала. Настоящий скандал разразился, когда отцу благочинному, приехавшему служить на престольный, пасюки успели распатронить сумку с праздничным подношением от прихода, оставленную по неосторожности на полу.