Костя замотал шарф вокруг шеи левой рукой, неловко помогая правой. Долго возился, устанавливая шарф вертикальным щитком перед губами и носом. Особая, блокадная технология… Все на него глядели… Костя взялся за дверную ручку, собираясь с силами, чтобы нырнуть в мороз…
— Ни пуха ни пера, — сказал старик в ушанке.
…На лестнице он понял, что еще день. В общежитии стоял вечный сумрак — берегли тепло. Здесь, на лестнице, никто его не берег. Хлопала по ветру, неистово скрипя, выходная дверь, и окно щерилось висящими на бумаге, длинными, как сабля, осколками.
Спуститься по лестнице — целая задача. Ледяная гора. Бугристые, шишковатые наледи со вмерзшими в них нечистотами. На стене белел косо приклеенный лист. На нем печатными буквами было написано:
ТОВАРИЩ, ПОМНИ!
Жилец, разрушающий квартиру,
выбрасывающий нечистоты на лестницу,
приносит серьезный ущерб государству!
ВСЕ НА ОЧИСТКУ ГОРОДА!
Кое-как, цепляясь за перила, он спустился вниз. Новым было это нудное, обморочное чувство в ногах. И кроме того, что-то его не пускало… Что? Кажется, понял. Леонтий Максимович.
Леонтий Максимович умрет — сегодня или завтра. А ты идешь с двумя кусками — ну, ладно, не кусками, а кусочками — хлеба. Один кусок ты должен отдать ему. Один кусок амброзии.
— Но ведь у меня был вообще один кусок, — сказал Костя. — Я сам разломил его на два.
— Ну, и половину ты отдашь ему, — сказала Рора. Рора — богачка.
Костя даже пошатнулся — так ясно представил себе ее, Рору, как она стоит здесь на своих летящих ногах и колеблется где-то между улыбкой и горем. Он вздохнул и стал подниматься обратно по лестнице.
Двое стариков медленно повернули к нему фантастические головы.
— Дверь прикрой, раззява, выстудишь, — сказал старик в ушанке.
Костя прикрыл дверь, подошел к койке Леонтия Максимовича и прислушался. Было тихо.
— Уснул. Дай Бог, во сне отмается, — сказал старик в ушанке.
Костя вынул из кармана пакетик и положил у изголовья Леонтия Максимовича.
— Проснется, отдайте ему. Это хлеб.
— Не звери, — сказал дед-яга.
Наконец-то он на улице. И не так уж холодно. Пока форсировал лестницу взад и вперед, успел даже немного согреться.
Стреляют, но где-то далеко, не в нашем районе.
Ветер накинулся на него с каким-то остервенением. Костя приладил в левой руке веревку от санок и пошел. Он теперь всегда ходил с санями, даже с пустыми, все равно — с ними было легче, как будто он шел не один, а с собакой.
…Так же вот Циля, когда училась ходить, брала корзиночку, и ей было не так страшно…
Циля! Где она, Циля?
Циля — у немцев. Рора и Циля — у немцев. А он— здесь. Какое безумие!
Идти было далеко. Километров пять или больше. Кто ж их мерил, наши городские километры? Раньше не мерили — были трамваи, автобусы. Теперь нет трамваев, нет автобусов — снова никто не мерит.
Все равно, идти надо. А чтобы не таким долгим казался путь, можно думать. Вспоминать.
Он уже четвертый раз ходил отсюда за письмами и по опыту знал, что, если думать, голод не так чувствуется и путь кажется короче. Только нельзя позволять себе думать стихийно. Думать надо по плану. Каждый раз он намечал себе, о чем думать. Разумеется, не всегда выполнял, но в общих чертах — да. На сегодня у него заранее было намечено: думать о детстве, самом раннем; думать об институте; думать о Юре Нестерове.
Но вот — сегодняшний сон вмешался в эти планы. Волей-неволей придется думать об отце.
Отец. Папа. Когда-то он его ненавидел. Ненавидел — из верности. Будь она проклята, однобокая верность!
Надо было быть шире, не замыкаться в своей верности. Теперь уже не исправишь… Недаром он видел, как отец ел свое сердце…
Он ведь и умер от сердца. Если верить официальному свидетельству о смерти, причина — спазм коронарных сосудов. Может быть, и не так. Ведь и здесь, в Ленинграде, нельзя верить свидетельствам о смерти. Пишут: «сердечная слабость», «пневмония», «стенокардия», а на самом деле — голод.
Впрочем, отец не голодал. Его арестовали в тридцать седьмом году…
Ночью позвонила Валентина Михайловна.
— Костя, ради Бога, приходите скорей. Вы можете?
— Разумеется, сейчас приду.
Он уже все понял. Отец был крупный партийный работник. Член партии с одиннадцатого года. А на таких был форменный мор.