— Женька! — говорит отец, остановившись на узкой тропке, пролегшей над крутизной.
Женька нервно вскакивает, подбегает.
— Что, папа?
— Где у тебя пули? Дай мне...
— Папа, я больше не буду.
«Часто бивали меня за то, что ходил на стрельбище за свинцом для рогаток. И поделом! Как еще не застрелили», — пробивается мысль сквозь дрему.
И опять не то греза, не то воспоминание: бежит Игорь Корнев, «комиссар», кричит:
— Эй! Там петухи дерутся. Пьяные!
Ватага босых мальчишек мчится к дому Громовых. У забора часто клюют землю и косо пересматриваются два петуха с окровавленными гребнями: Серый — петух соседа и Петька — любимец отца.
Отец, скрывая блаженную улыбку (он давно хотел отомстить соседу), подсыпает драчунам овса.
— Цыпа, цып. Цыпа, цып...
Вот Серый, склонив голову, кося единственным незакрытым глазом, приближается к своему противнику. Бросок... И от Петьки летят перья. Петька вдруг взлетает и начинает бить шпорами по голове Серого. Тот падает, но тут же вскакивает и позорно бежит к сараю, куда прежде всегда загонял своего противника.
— Смотри-ка! — показывает Невский на лапы Петьки. — На шпоры-то — пули надеты... Интересно, кто же додумался?
И он смотрит на отца Женьки. Тот поднимает своего петуха и уходит домой.
— Это нечестно! — кричит вдогонку Невский. — Это подло, если хотите знать. Это хуже, чем таранщики с заречья.
Гримаса перекашивает лицо старшины, он переворачивается на другой бок.
Зима. Звенит под коньками лед, ветер режет лицо. Хорошо! Откуда ни возьмись ватага зареченских. Отомстить захотели за летний разгром. Но тогда была игра, а теперь блестит за спиной кинжал, привязанный к длинному шесту, — таран. Вот-вот пронзит спину этот тип с уголовными замашками — зареченский Дрюк.
Невского! Невского бы сюда! Но не видно его на реке. А всех остальных Дрюк загнал на берег. Вон только мелочь пузатая играет возле вмерзшей в лед плотомойни.
Куда деваться? Хорошо еще, что коньки беговые да лед что надо. Ровный, как вороненая сталь. Сталь! Сейчас она войдет в спину... Все отстали, а Дрюк все жмет, за спиной Женьки частое дыхание. Скорей! Пригнулся Женька и с размаха свернул к малышам: от них-то этот тип отведет кинжал... Впереди упала девочка, раскинув руки. Не успел Женька ни затормозить, ни свернуть. Точеная сталь бегового конька скользнула по пальцам — и остались они на окровавленном льду... Вскочила девочка, а пальцы висят на коже. Кровь заливает лед. Испугался Дрюк, повернул обратно. А Женьку схватили бабы, полоскавшие белье в плотомойне, и несут к проруби...
Сон или действительность? И не действительность, и не сон — самое больное воспоминание... Где-то живет Надя Митюрева, бывшая ученица 4-го «А» класса, и до сих пор нет покоя. Как там ни объясняй, а все равно искалечил... Какой-то странный он уродился, всем от него достается... А потом расплата... Неужели под трибунал?..
Вскрикнув, старшина повернулся, одеяло свалилось на утрамбованный земляной пол.
Воспоминания и кошмары преследовали его всю ночь. Не спится, когда думаешь об ошибках в жизни. Роковых ошибках.
Утром Громову было объявлено, что по должности он больше не старшина и не механик самолета.
В столовой до него донеслись слухи, будто его дело готовится для военного трибунала.
Правда, его никто никуда не вызывал. Он пошел на стоянку, как все механики, и его послали в распоряжение Миши Пахомова возить баллоны, мыть бочки из-под масла, подметать стоянку.
— Докатился, — заскрипел зубами Громов, — попал в подчинение этого рохли, авиационного внука Щукаря, последнего человека в эскадрилье!
Большей обиды нельзя было причинить гордому, самолюбивому старшине. Хотя он и чувствовал себя потерянным, сознание собственного превосходства, своей значимости в нем сохранилось. Он пожаловался комэску:
— Пока на мне погоны старшины, ефрейтору я подчиняться не могу. Не уважаете меня, уважайте мое звание, меня еще не разжаловали.