Кабинет, большая и светлая комната, своей обстановкой нисколько не отличался от остальных комнат обширного барского дома.
Здесь у дорогого бюро красного дерева с художественной бронзой стоял простой белый некрашеный стул, на окнах висели белые коленкоровые шторы, в то время как на дверях были богатые драпировки. Дорогое, резное, крытое кожей кресло стояло у простого некрашеного, покрытого зеленой клеенкой письменного стола и т. п.
Вся обстановка говорила о том, что владелец усадьбы по мере порчи мебели пополнял ее, не заботясь о гармонии. Наряду с серебряными кубками и вазами попадались оловянные миски и ложки. Одним словом, всюду сказывалось отсутствие в хозяине дома вкуса и полное пренебрежение к роскоши.
Войдя в кабинет, Суворов достал из бюро запечатанный пакет и передал его Матвеичу.
— Это письмо, — сказал он, — передашь высокопреосвященному Платону. Синод мне в разводе с женою отказал, да я теперь и не ищу развода. Нынче, говорят, развод не в моде. Пусть будет так. Но только совета высокопреосвященного принять я не могу, ты так и скажи ему лично. Владыко, конечно, будет настаивать, чтобы мы опять сошлись, а ты на это ему скажи, что третьичного брака быть не может и что я велел тебе объявить ему это на духу.
— Он тебе скажет, что жена впредь не будет того делать, что делала, а ты ему отвечай: «Ожегшись на молоке — станешь на воду дуть». Он тебе скажет: «Могут, мол, и порознь жить, да в одном доме», а ты ему отвечай: «Злой ее нрав всем известен, а он не придворный человек». Смотри же, так и говори, а князю Ивану Андреевичу скажи, чтобы забрал женино приданое. Что ему тлеть? В гроб с собою не возьму; да скажи еще, что Варваре Ивановне я прибавлю содержание, буду выдавать ей не тысячу двести, а три тысячи рублей в год.
Одна только мысль о возможном возвращении Варвары Ивановны приводила Суворова в ужас и лишала самообладания.
— Не беспокойтесь, ваше превосходительство, — утешал его Матвеич. — Князь Иван Андреевич человек разумный и настаивать не будет, тем более что вы теперь хорошо обеспечили Варвару Ивановну.
— Я на тебя надеюсь, Матвеич. Самому мне недосуг теперь возиться с этим делом. Ты уедешь сегодня в Москву, а через три дня и меня здесь не будет. Светлейший вызывает в Кременчуг. Через полгода государыня едет на юг, в Новороссию, нужно приготовить к ее приезду войска. Ну, а теперь будь здоров, езжай с Богом. Да помни мое наставление и напиши всем управителям — крестьян оброком не отягощать, бедным помогать, бобылей женить и своих людей в рекруты не сдавать, а покупать на стороне. Коли миру, покупка не под силу — помогать из моих денег. Ну, а теперь прощай, будь, как и был, честен — буду любить, а теперь меня ждет староста с миром.
Отпустив управляющего, помещик вышел во двор, где собрались мужики со старостою во главе.
Почти все помещики того времени признавали значение крестьянского мира, советовались с ним о делах, разделяя с ним в известной степени свою административную и судебную власть. Так же точно велось и у Суворова. У него правили делами не одни управляющие, правил и мир. Каждому была отведена своя сфера. С миром он чинился, конечно, меньше, чем с управителями, хотя его отношения к миру были не похожи на отношения других помещиков.
Как только вышел он во двор, мужики почтительно сняли шапки.
— Староста! — грозно крикнул помещик.
Из толпы выделился степенный коренастый мужичонка. Суворов строго посмотрел на него.
— Скажи мне, человек Антипов или собака?
— Человек, барин-батюшка, — отвечал, низко кланяясь, староста.
— Человек, так за что же ты заковал его в колодки, разве это человеческое наказание?
— Он ослушник, барин-батюшка.
— Ослушник, так за это и в колодки, другого наказания божеского не мог придумать. Если бы я за ослушание в колодки сажал, давно бы ты сгнил в них. Коли не слушается — ты его усовести, на то ты и староста; не поможет — к батюшке отправь, и батюшку не послушает — накажи. Да только по-человечески: посади на хлеб на воду, поставь в церковь, заставь поклоны бить.
— Я, барин-батюшка, по примеру. У соседнего помещика за ослушание — батожьем.