Уже с обеда в пассаже гремела музыка. Городские дамы, расфранченные и разодетые, заседали за лотерейными колесами; у супруги городского головы еще со вчерашнего вечера ожесточилось сердце на чужие карманы; жена исправника и жена лесничего сперва стесняясь исполняли свои обязанности, но мало-помалу начинали тоже входить в азарт. А народа прибывало и прибывало. По старинным традициям, в этот день вся ярмарка должна была посетить базар, и в пассаже поэтому набиралось такое множество публики, любящей потолкаться, позевать, послушать оркестр и певцов, что выходила вместо гулянья толкотня, дававшая возможность хорошо поживиться не только городским беднякам, но и заезжим карманникам. Развлечения не прекращались до вечера. Всюду пахло свежими елками, лисьим мехом, кофеем, овчиной; от дам благоухало духами, от мужчин - табаком и спиртом.
Вдоволь намявши бока и туго наколотив карманы всевозможными безделушками из аллегри, к вечеру усталая публика разбредалась опять-таки по трактирам доканчивать благотворительный день.
У Курганова знакомых было полгорода. Куда ни придет, куда ни повернется, отовсюду слышно одно и то же: - Афанасий Львович! К нам на минугку!
И Курганов подходил, присаживался и выпивал, переходя от одних знакомых к другим. Один говорил:
"Уважь!" - и Афанасий Львович из уважения выпивал шампанского; другой говорил: "Не обидь!" - выпивал и с этим; третий приставал: "Удостой!" Наконец, у Афанасия Львовича зарябило в глазах. Потеряв меру, он уже сам начал спрашивать шампанское и приставать к знакомым, требуя "уважить", "не обидеть" и "удостоить". Потом с компанией арфисток переселился в кабинет, где ему пели романсы, гладили его по волосам и шутя вынимали из карманов выигранные безделушки...
Стояла глухая ночь, когда он подъехал к своим воротам. На душе у него было пусто, в голове шумело. Прежде чем позвонить, он огляделся кругом; левая сторона улицы была черна как уголь, а правая сияла серебром; серые домики, снежная дорога, крест на колокольне - все блестело и сверкало, и на Курганова напало раздумье. Он стоял возле калитки и не мог налюбоваться картиной, развернувшейся перед ним, словно в первый раз в жизни. Чувство не то раскаяния, не то одиночества грызло его сердце, и ему становилось жаль своей молодости, уходившей на кутежи.
Он глядел на ясное небо, на звезды, на сверкающий снег, и хотелось ему чего-то чистого и высокого, ради чего стоило бы жить и трудиться.
Курганов стоял с опущенными руками, не зная, на что решиться. Ничего, однако, не придумав, он подошел к звонку, досадливо рванул его изо всей силы и громко обругал собаку, залаявшую на него из подворотни.
Дожидаясь его возвращения, на звонок выбежала Феня.
- А где ж Максимка? - строго спросил Курганов.
Небось дрыхнет, скотина?
- Максима вы за город услали. Только поутру вернется.
- А... да! Ну, черт с ним!
Феня заперла калитку и пошла следом за Афанасием Львовичем. Когда они прошли через сени, Курганов остановился на пороге Фениной комнаты и, подумав, сказал:
- Нет ли, голубушка, где-нибудь браги, а то в горле пересохло. Принеси-ка, я подожду.
Феня молча взяла свечу и, стесняясь своего костюма, потому что была в большом платке, накинутом на голые плечи, ежась и закрываясь, вышла в сени, а Курганов вошел в ее комнату, освещенную слабым светом лампадки, и сел прямо на кровать.
V
Было тихо вокруг; капала где-то вода из рукомойника, ударяясь о медный таз, где-то хрипло тикали часы, и больше ничем не нарушалось ночное безмолвие. Комната, где он сидел, была маленькая, низкая, с дешевыми обоями в мелкую шашку, с одним окном, задернутым занавеской, с маленьким зеркальцем на стене, возле которого висело вышитое русским швом полотенце, на стуле лежало сброшенное кое-как платье.
Опустивши голову и сложив на коленях руки, неподвижно сидел Афанасий Львович в ожидании браги, стараясь сосредоточить разбегавшиеся мысли.
- Афанасий Львович... Что это вы где! - со стыдливым упреком обратилась к нему Феня, вернувшись со свечкой и глиняным кувшином в руках.
Заметив брошенное платье, она смутилась еще больше, но тот, не обращая внимания на ее слова, проговорил рассеянно: