Старик стоял, ожидая, пока Блаттер повернет большую тяжелую машину, еще раз приветствовал его на прощание. Он подошел к Ааре. Она вздулась грязно-коричневой водой; на волнах качались старая ржавая коляска, ветки, маленькая елка, за ней подпрыгивал бумажный кораблик. Берлах долго смотрел на реку, он любил ее. Потом он через сад направился к дому.
Прежде чем войти в холл, Берлах переменил обувь. На пороге он остановился.
За письменным столом сидел человек и листал папку Шмида. Правой рукой он играл турецким кинжалом Берлаха.
– Значит, это ты, – сказал старик.
– Да, я, – ответил тот.
Берлах прикрыл дверь и сел в свое кресло напротив письменного стола. Он молча смотрел на человека, спокойно продолжавшего листать папку Шмида, человека с почти крестьянским обликом, спокойным и замкнутым, с глубоко сидящими глазами на костлявом, но круглом лице, с короткими волосами.
– Ты именуешь себя теперь Гастманом, – произнес, наконец, старик.
Человек вытащил трубку, набил ее, не спуская с Берлаха глаз, закурил и ответил, постучав пальцем по папке Шмида:
– Это тебе уже с некоторых пор хорошо известно. Ты натравил на меня парня, эти данные у него от тебя.
Он закрыл папку. Берлах посмотрел на письменный стол, на котором лежал его револьвер, рукояткой в его сторону, – стоило только протянуть руку; он сказал:
– Я никогда не перестану преследовать тебя. Однажды мне удастся доказать твои преступления.
– Ты должен торопиться, Берлах, – ответил тот. – У тебя осталось мало времени. Врачи дают тебе еще год жизни, если тебе сейчас сделать операцию.
– Ты прав, – сказал старик. – Один год. Но я не могу сейчас лечь на операцию, я должен накрыть тебя. Это моя последняя возможность.
– Последняя, – подтвердил тот, и они замолчали, молчали долго, сидели и молчали.
– Более сорока лет прошло, – заговорил он снова, – с тех пор как мы с тобой впервые встретились в каком-то полуразрушенном еврейском кабачке у Босфора.
Луна, как бесформенный желтый кусок швейцарского сыра, висела среди облаков и светила сквозь сгнившие балки на нас, это я еще отлично помню. Ты, Берлах, был тогда молодым полицейским специалистом из Швейцарии на турецкой службе, тебя призвали, чтоб провести какие-то реформы, а я – я был уже повидавшим виды авантюристом, каким остался до сих пор, жадно стремившимся вкусить свою неповторимую жизнь на этой столь же неповторимой и таинственной планете. Мы полюбили друг друга с первого взгляда, сидя среди евреев в лапсердаках и грязных греков. Но когда эта проклятая водка, которую мы пили тогда, этот перебродивший сок бог весть каких фиников, это огненное порождение чужеземных нив под Одессой, которое мы опрокидывали в себя, затуманило нам головы и глаза наши, как горящие угли, засверкали в турецкой ночи, наш разговор стал горячим. О, я люблю вспоминать этот час, определивший твою и мою жизнь!
Он засмеялся.
Старик сидел и молча глядел на него. – Один год остался тебе, – продолжал он, – и сорок лет ты упорно следил за мной. Таков счет. О чем мы спорили тогда, Берлах, в этой затхлой харчевне в предместье Тофане, окутанные дымом турецких сигарет? Ты утверждал, что человеческое несовершенство, тот факт, что мы никогда не можем точно предсказать поступок другого, предугадать случай, во все вмешивающийся, – вот причина, неизбежно способствующая большинству преступлений. Ты называл глупостью совершение преступления, потому что нельзя обращаться с людьми, как с шахматными фигурами. Я же говорил – больше из желания противоречить, чем по убеждению, – что как раз запутанность человеческих отношений и толкает на преступления, которые нельзя раскрыть, именно потому-то наибольшее число преступлений и совершается безнаказанно, что о них не подозревают, они остаются в тайне.
Продолжая спорить, подогретые адским пламенем напитков, которые подливал нам хозяин, а больше подстрекаемые нашей молодостью, мы в тот момент, когда луна скрылась над Ближним Востоком, в задоре заключили с тобой пари, пари, которое мы заносчиво выкрикнули в небо, как ужасную остроту, от которой нельзя удержаться, даже если она является богохульством, – только потому, что нас привлекает соль ее, – как дьявольское искушение духа духом.