Вот уже и мраморный порог. И ступенька.
Банов горел от нетерпения увидеть вождя.
Крестьяне за спиной снова зашушукались, но тут их кто-то одернул.
Медленно поворачивала очередь направо. Вот еще полторы ступни, и он увидит… Но нет, там был еще один поворот.
Наконец Банов увидел его. Он лежал под стеклом, желтый, словно сделанный из церковного парафина.
Медленно плывя мимо, директор школы нагнулся к лежащему под стеклом и внимательно посмотрел на его лицо. Что-то там показалось подозрительным Банову, и он успел еще раз пониже нагнуться — и действительно, показалось ему, что увидел он едва заметные трещинки, какие случаются иногда на старых глиняных горшках.
— Ненастоящий! — прошептал сам себе Банов, и тут же словно полная тишина окружила его.
Он испуганно оглянулся — крестьяне, замерев и выпучив глаза, смотрели на него. Банов посмотрел вперед, но мужчина в драповом пальто, а впереди него и вся очередь, уже выходили из этой комнаты, а значит они не услышали по небрежности произнесенное слово.
— Ненастоящий? — шепотом переспросил один из крестьян, показывая взглядом на лежащего под стеклом.
Отступать было некуда, да и был Банов уверен в своей правоте.
— Нет, — подтвердил он шепотом. — Ненастоящий.
Лица крестьян просветлели. Угрюмость и напряжение исчезли, один из них даже улыбнулся.
Банов поспешил догонять очередь.
Крестьяне отстали.
Мужчину в сером драповом пальто он догнал уже на булыжнике Красной площади. Собственно, очереди там уже и не было, люди, выходя из Мавзолея, как бы сосредоточивались на себе и расходились, рассыпались, и каждый шел в одиночестве, думая о чем-то сокровенном, или, может быть, это только так казалось.
Банов тоже шел в одиночестве, шел медленно, и в голове его крутилось одноединственное слово: «НЕ-НА-СТО-Я-ЩИЙ!…» Дней пять спустя наступил серый рассвет. К этому времени у Добрынина и урку-емца кончились дрова и осталась только одна бутылка спирта.
Несколько дней полной темноты оказались серьезным испытанием для народного контролера. Сначала он пытался что-то сделать, трощил оставшиеся дрова, желая вновь изобрести древнюю лучину, но ничего не получалось, а щепки сгорали во мгновение ока и ничего, кроме самих себя, не освещали. Запустить динамо-машину ни Добрынин, ни Ваплахов даже не пытались, были они в технике людьми темными и оба чувствовали смешанные страх и уважение по отношению к любой механике, а тем более к такой, которая рождала электричество.
Но вот засерело за окном, рассеялась темнота, и в холодной тишине дома, согреваемые только выигранным в карты у военных спиртом, обрадовались контролер и урку-емец, и оба подошли к окну.
— Ну вот, выжили-таки, — вздохнув, сказал осипшим голосом Добрынин.Теперь можно и в дорогу собираться.
Ваплахов кивнул.
— К старухе пойдем? — спросил Добрынин, припомнив одновременно, что говорила эта старуха о русском народе.
— Надо пойти, — наконец нарушил молчание Ваплахов. — Собак даст.
— Ну хорошо, — произнес народный контролер, как бы успокаивая самого себя. И тут же задумался он о том, что надо бы старухе что-то подарить от имени русского народа. Но как ни задумывался, а ничего придумать не мог. Полез он в свой вещмешок, нашел там пачку обрезанных кожаных страниц с древними письменами, книжки, но ничего такого, что сгодилось бы для подарка, оттуда не выудил.
— Я к этому загляну! — сказал неопределенно Добрынин и пошел в комнату радиста «Петрова».
Комната была раза в два меньше той, в которой они жили. На специальном столике громоздились странные железные аппараты, составлявшие радиостанцию. Тут же справа стоял комодик, а в углу — тумбочка. Вместо кровати в комнате на полу валялся матрас, возле которого чернела перегоревшими углями бочка-буржуйка.
«Скромно жил японец!» — подумал Добрынин. Заглянул в комод и тут же обрадовался, заметив разные мешочки с провизией.
— Эй, Дмитрий, глянь сюда! — крикнул он погромче, чтобы урку-емец в соседней комнате мог его услышать.
Урку-емец, зайдя в комнату и оценив содержимое комодика, улыбнулся многозначительно.
— Как ты думаешь, если это вот старухе подарить, она обрадуется? — спросил Добрынин.