Струве: левый либерал 1870-1905. Том 1 - страница 39
Большинство людей он приводил в замешательство. У него было обыкновение — естественное для человека, обладающего глубокими знаниями, а он принадлежал именно к таким — любой аргумент пытаться рассмотреть с разных сторон. Он всегда проводил резкую границу между субъективными желаниями и объективной реальностью, и был способен понять и даже защищать малопривлекательные для него точки зрения. Однако другие видели в этом не различение субъективного и объективного, столь важное для Струве, а наличие необъяснимых противоречий. Об Арсеньеве, в высшей степени уважавшем интеллект Струве, говорили, что однажды он выразил неудовольствие по поводу того, что со Струве никогда не знаешь, что он скажет на следующей неделе[129]. Другие современники говорили о «струвистской отсебятине», подразумевая под этим своего рода интеллектуальную капризность[130]. И понятно, что столь непредсказуемый человек, повинующийся исключительно голосу своего утонченного и неутомимого ума, совершенно не годился на роль лидера.
Более того, с его манерой произносить публичные речи никак нельзя было рассчитывать на то, чтобы увлечь за собой массы. Стоя перед аудиторией, он говорил задыхаясь, с трудом выговаривая слова, которые едва поспевали за его быстро летящими мыслями, и при этом жестикулировал столь несуразно, что казалось, будто он просит о помощи. Очевидец, слушавший Струве, тогда еще гимназиста, в салоне Арсеньева, писал, что он производит впечатление человека, находящегося в состоянии абсолютной беспомощности, поскольку свою речь он «энергично подчеркивал резкими модуляциями голоса и суетливо растерянными, словно ищущими помощи жестами обеих рук, как будто сам с собою борется, не столько других, сколько самого себя убедить хочет»[131]. Другой очевидец писал, что в процессе публичного выступления Струве «напоминает крестьянку, тонущую в льняном семени»[132].
Да и физические данные Струве не соответствовали облику человека, рожденного руководить. Оболенский, встретившись с ним около 1892 года в университете после двухлетней разлуки, писал, что по сравнению со школьным периодом он явно возмужал и, несмотря на многочисленные веснушки и оттопыренные уши (Струве полностью отдавал себе в этом отчет), отнюдь не выглядит уродливым и явно имеет успех у женщин. Он по-прежнему не отличался крепким здоровьем, и его слабое тело не выдерживало даже обычного озноба или легкого физического напряжения. Как и его мать, Струве постоянно мучила то одна, то другая болезнь, особенно часто он страдал от желудка. Чувствительность его была столь высока, что в холодные зимние дни он не выходил из дома, а любая работа изнуряла его, временами доводя до состояния острой депрессии[133].
Он все время куда-то торопился, словно там, где его нет, могли произойти великие события, и никогда не заканчивал начатого, а начинал он многое.
Но в процессе умственной деятельности он демонстрировал такое необычайное сочетание мощи, кругозора, честности и чистоты, что все остальное становилось несущественным — и издержки чисто интеллектуального подхода, и комическая манера публичных выступлений, и полная неспособность к организации. Все, кто имел с ним дело в те годы, отмечают, что его слушатели попадали под исходящие от него обаяние и очарование. И пока социал-демократия оставалась чисто интеллектуальным движением, то есть примерно до 1900 года, Струве был политической фигурой первой величины — наследником Герцена, Писарева, Чернышевского и тогда еще живого Михайловского. Становящейся социал-демократии был необходим лидер, и эта роль выпала Струве. Хорошо знавшая его Калмыкова была, видимо, единственной, кто чувствовал, что за всеми этими публичными чествованиями кроется ошибка. Много позже, когда Струве обвинили в предательстве дела, которым он когда-то руководил, она выступила в его защиту: «В главари с. — д. Партии он не лез, а сами обстоятельства русской жизни его выдвинули»