Поднимался с матраса – и вниз по ступенькам: скрип, скрип. У нее ужасно скрипели ступеньки.
С Екатериной Львовной мы сразу поладили. Она очень боялась грабителей. Уверенность в том, что живой кто-то дышит поблизости, избавляла Екатерину Львовну от ночных безотчетных страхов. Она бы еще больше меня уважала, если б умел я храпеть. Но я не храплю.
Похоже, Надежда объяснила тетушке, что мне «нельзя напрягаться». Екатерина Львовна была вызывающе деликатна со мной и не приставала с расспросами. По ее разумению, на меня наехали, и она подозревала, что я связан с Надеждой темным делом каким-то. Может, она думала, что я Надеждин любовник? Что Надежда мне чем-то обязана?.. В некотором отношении она благоволила ко мне и... как бы это выразиться... подкармливала. Про Надежду говорила, что та сирота. И во мне прозревала тоже нечто сиротское. Все чаем норовила угостить, я не отказывался. Спущусь вниз – посидим. Любила поговорить, когда слушают.
Она выписывала «Известия» за то, что там печатали о погоде по всей стране, и в целом придерживалась правильных взглядов. Вот скажет, намерен к нам Солженицын вернуться. Хорошо-таки. Хорошо. А то вдруг за чаем процитирует Горбачева: свобода, дескать, стала уже высшей ценностью...
– Армия-то, считай, на пороге реформ...
Или так:
– Нет, – говорит, – слишком большие мы, слишком громадные... Надо нам поделиться на сорок частей, и дело с концом... Вся беда от того, что у нас одно государство.
Охотно о себе рассказывала. О жизни. Юность суровая, война, блокада, по двенадцать часов у станка стояла. Снаряды делала, поросят, вот таких... Вишь, руки мужицкие... Муж-то по дурости сел при Брежневе да так и не вышел. Полы мыла в учреждении. Воспитала Надюху, а та – (опять) – сирота...
– Ты смотри, ее береги...
Объясняю в десятый раз, что видел эту Надюху всего один раз, – нет, не верит.
Уж слишком тепло обо мне отзывалась Наденька.
Спросит порой:
– Ты что хочешь от жизни?
Отвечаю:
– Трудно сказать.
Помолчим.
– А вы?
– А я справедливости.
Возьмет нож и начнет на разделочной доске делить гуманитарную помощь из объединенной Германии. Спрашиваю:
– А не жалко? Как же так на сорок частей – великую и неделимую? Вы ж ее в войну защищали, что – не жалко теперь?
Тык, мык – а потом убежденно:
– Это при Сталине! При Сталине все по-другому было! Тогда было что защищать!
– Ну так что же, за Сталина? – спрашиваю. – За Сталина, так, что ли, выходит, по-вашему?
– За Сталина!
Чок стакан мой своим – чокаемся проворно.
Чокнулись – надо пить. Выпили – закусили.
Не только чаевничали.
Сенная площадь – вот стихия Екатерины Львовны.
Когда узнала она, что я продал книги, очень обрадовалась и с жаром меня похвалила:
– Молодец. Молодец! Так и надо. Надо все продавать. Теперь все продается.
Еще весной Екатерина Львовна поделила имущество по категориям – с таким расчетом, чтобы хватило на 500 дней (именно за 500 дней предполагалось тогда построить капитализм в России), и понесла в соответствии с разработанным графиком личные вещи на знаменитую барахолку. Насколько я понимаю, Екатерина Львовна капитализм представляла как раз коммунизмом, куда можно войти без имущества. Не знаю, племянница ли на нее повлияла или просто стало жалко посуду, но когда очередь до стекла дошла (перед тем самым путчем), Екатерина Львовна вдруг образумилась, не стала продавать чашки и блюдца, а стала продавать бутерброды. Это был более высокий уровень предпринимательства. Многотысячная барахолка, пребывавшая на свежем воздухе, все время хотела есть. Предпринимательницы вроде Екатерины Львовны, жившие рядом, обносили ряды бутербродами и блинами. К моему появлению в ее доме Екатерина Львовна уже всерьез подумывала о блинах. Но блины надо печь, бутерброды же с нехитрым дефицитом наподобие вареной колбасы покупались по коммерческой цене в ближайшей кулинарии. Для блинного предприятия Екатерине Львовне кроме муки требовался ассистент. Я наотрез отказался.
– Увольте. Мне некогда.
– Что значит некогда? – кипятилась под антресолями Екатерина Львовна. – Может, ты блины печь не умеешь? Так я научу.
– Нет. Спасибо. Я сам по себе.