Разговор на тему «как жизнь, как дела?» оказался более формальным, чем ожидал Борис Петрович. Никто не жаловался. Он тоже. Он как-то слишком не хотел хмелеть и не попадал в другую, главную тему. Слушал – и не понимал: о чем?
С некоторых пор Борис Петрович знает за собой недостаток – он быстро пьянеет. В былые, безрассудные годы, хорошо взяв на грудь, он преодолевал последние метры до родного жилища, глухо сосредотачиваясь на своем неповоротливом языке, дабы в ответ на ледяной выразительный взгляд супруги по возможности бодро доложить, что выпил будто бы бутылку пива. В результате жена стала пенять ему: ты пьянеешь с бутылки пива. Помни (когда уходил), ты пьянеешь с бутылки пива, будь осторожен. Договорилась до того, что он действительно стал быстро пьянеть.
Он считал себя жертвой логократии – вербальной власти жены над собой. Он был бы рад раскодироваться, но не знал как.
Он стал себя контролировать. На педагогических девичниках пил только сухое.
Из всех удовольствий, связанных с алкоголем, он более других ценит радость общения. Ясность мысли ему дорога, игра нюансами ему подозрительна. Он давно перестал дорожить дешевым кайфом размагничивания, разадекватничания ситуации. Чуть что – замолкает и молча пытается вновь обрести искомое понимание – обязанной быть – логики происходящего.
«Бди!»
Первое – Дядя Тепа; второе – она – тем более иностранка; третье – экзотика этих мест. Хвастаться третьим перед вторым было вполне в характере первого, чем и объяснял Борис Петрович присутствие здесь того же второго – ее, чужестранки, очаровательной и почти юной Катрин.
(Даже на русских барышень антураж этих мест производил сильное впечатление. Не забыть, как вспоминал Щукин однажды о беспричинном страхе своей ночной подруги: выла где-то собака, она ж была уверена – волк!)
– ...большую работу по истории актуального искусства в России, в частности в Петербурге, я так объясняю, Катрин?
– О да, Петербург, ленинградский период.
Нет, не ради экзотики, не только ради экзотики заманил ее сюда Дядя Тепа; предмет его хвастовства, его, его ж распирающей гордости – несомненно, сама она, искусствоведка Катрин, посмотреть на которую он и свел старых товарищей. Что ли, смотрины?
– Запад не знает ваших имен, это неправильно.
– Здесь наши имена тоже не очень известны, – сказал Дядя Тепа.
– Это неправильно, – повторила Катрин.
Борис Петрович вопрошал взглядом Щукина: «Help?» и напрасно – тот, ничему улыбаясь, отстраненно катал по столу катышек из газеты.
Он умел ничему улыбаться. Но чему-либо удивляться навык терял.
– Я читала книгу Стаса Савицкого, вы там даже не упомянуты.
– Просто наши имена, – сказал Дядя Тепа, – еще не стали мифом.
– О, да, да, – подхватила Катрин.
– Чьи имена? – не выдержал Борис Петрович.
– Его, твое и мое, – мрачно изрек Щукин. – Мы же художники, ты не знал?
– Мы?
– Актуальные художники, – без тени улыбки произнес Дядя Тепа. – Помнишь, Боря, двадцать лет назад... в день моего рождения... Дворцовый мост?.. – И предупреждая ответ Бориса Петровича, быстро обратился к искусствоведке: – Сейчас он скажет, что ничего не было. Было, было! – провозгласил Дядя Тепа.
В мозгу зашевелилась догадка, Борис Петрович покраснел как рак.
– Жалко, что нет фотографий, – сказала Катрин.
– Но есть милицейский протокол, вернее, копия!
– Да, да, это здорово!
– И живые воспоминания участников события.
– Это здорово! Чем больше, тем лучше. Ответьте на мой вопрос, Борис, почему вас тогда не арестовала милиция?
– Как меня, – поспешил Дядя Тепа напомнить о себе и сам же ответил заносчиво: – Потому что они сделали ноги!
– Неправда, – Щукин сказал, – нас тоже забрали, но отпустили, а тебя продержали до утра.
Щукин взял хлеба горбушку и стал дорезать на искусствоведческом журнале.
– Светка моя, – сказал Дядя Тепа, – копию протокола хранила, хотела меня шантажировать, угрожала дочке показать, какой я плохой, ну не дура ли?