Что надо пружина. Хлоп!
Входная хлопнула. У меня за спиной. И я в темноте очутился. В кромешной.
Рука искала перила, нога – ступеньку. Не нашли: ни та ни другая – ни того ни другого. Пришлось назад попятиться и приоткрыть дверь ногой для пущей видимости, светлее не стало, но хотя бы теперь было во что всматриваться, – радуясь, что не угодил в подвал, я выбирал направление шага.
Хлоп! – и с подхлопом.
У меня не было спичек. Уважающие себя люди тогда ходили с фонариками.
Я был на втором, когда дверь отворилась на третьем.
– Олег, это ты? – голос Юлии.
– Я, – ответил я по-немецки.
Поднимался, встречаемый.
– Лампочки гады воруют... Я слышала, ты внизу грохотал... Осторожно...
В светлом прямоугольнике – в светлом платье. Почти светящаяся.
– Пришел все-таки.
Стоит, светлая.
– Здравствуй, – говорю, входя.
Я пришел последним, как оказалось. Из-за нее.
Не последним – из-за нее, а пришел из-за нее – вообще. Если бы ее здесь не было, я бы вообще не пришел. Боялся, не будет.
Вешаясь на вешалку в прихожей:
– У нас тоже света на лестнице нет никогда. Ввернешь – сразу выкрутят. (Честно говоря, я никогда не ввертывал. (И не выкручивал.))
– У вас понятно, у вас барахолка рядом.
– А где все?
– Там. – Небрежный взмах рукой в сторону комнаты.
Узнаю голос Долмата Фомича, он что-то читает. Его слушают.
– Слушай, Юлия, ты умеешь завязывать галстук? Я не помню как. Разучился.
Достал галстук из кармана. В самом деле, забыл. Никакой задней мысли.
– Пойдем к зеркалу, – сказала Юлия.
Однако не все в комнате, двое на кухне. Готовят. Оба в передниках, оба на меня уставились, любопытствуют, кто такой.
– Это Олег Николаевич, – говорит Юлия, проводя меня мимо кухни по узкому коридору.
Успеваем раскланяться.
Кроме них и Юлии, о моем появлении никому не известно.
– А кто такие? – спрашиваю.
– А черт их знает. Всех не упомнишь.
Вошли. Юлия свет зажгла. Трельяж. А вошли, стало быть, в спальню.
На стене – ню. Мясисто-розовотелое.
– Идеал женской красоты Долмата Фомича?
– Не думаю, – сказала Юлия.
Занавески не задернуты. Дерево за окном. Кусок Загородного проспекта. Обрезан двумя домами. Первый план – темный двор, второй – движение, пешеходы, машины, люминесцирующие витрины.
– Как в кино, правда?
– Только, – уточняю, – экран узкий.
И вот открытие:
– Смотри-ка, – показал я на форточку. – Московская. Наружу открывается.
– А как надо? – спросила Юлия.
– В Москве наружу, а у нас внутрь. Я в Питере ни у кого наружу не видел.
– Никогда не задумывалась. Начнем?
Начнем. Обдаваемый запахом ее духов, я послушно вытянул шею и выставил вперед подбородок, пальцы Юлии закопошились у меня на горле. Ее пальцы пахли кинзой. Резала, наверное.
– Сейчас на Сенной, – продолжал я тему лампочки, – даже перегоревшие продаются.
– А кому они нужны? (Узел у нее не получался.)
– Тем, кто ворует. Очень удобно на службе... Будто сама перегорела... На место хорошей вкручивают перегоревшую... А ту – себе.
(Что-что, а нравы Сенной я изучил основательно.)
– Не крути головой, – сказала Юлия.
Очень сосредотачивалась.
Две вертикальные складки выступили на переносице, губы шевельнулись, как если бы захотела дунуть в свисток, но обуяло сомнение.
Я в зеркало посмотрел. В зеркала. Их было три (трельяж). В одном никого не было, в другом она завязывала галстук (для чего зеркало, кстати, не обязательно было), а в третьем (вид со спины, с ее спины) изображалось ущербное что-то – недообъятие, – она на грудь ложится ему, а он, как истукан, руки по швам и голову задирает. Что-то вроде. И все вертикально.