И разве не было у нее повода радоваться? Ведь Пурим празднуется в память только об одном нашем избавлении от злодея Гамана, а мама обставила судьбу дважды: сумела убежать из Европы вместе с мужем и детьми, а сейчас, спустя десять лет — ей уже сорок два, — родить здорового, прелестного мальчугана. Такому моменту подойдет только песня из ее богатого репертуара — вот она и выбрала тишлид, веселую застольную песню, которую она обычно напевала за столом, или тишем, после сытного ужина.
Раньше пение — соло или в хоре — уже не раз помогало ей, когда становилось туго. Например, когда в варшавской больнице ей, беременной на седьмом месяце моим братом Биньомином, оперировали внутреннее ухо. Если мама это и пережила, то лишь благодаря псалму, который она велела петь всем собравшимся у ее больничной койки. И вот, в час моих родов, она исполнила Аз дер ребе Элимейлех.[2]
Какой чудесный выбор! На неискушенный слух ее акушерки, это была всего лишь одна из песен Старой Родины — о хасидском ребе-чудотворце по имени Элимейлех, который, веселясь на исходе субботы, все больше и больше погружался в религиозный экстаз и заставил играть сначала своих скрипачей, потом — цимбалистов, в конце концов — барабанщиков. Но мама знала, что это не просто обычная хасидская народная песенка. Прежде всего, потому, что этой песне она научилась от своей сестры Аннушки, которая, в свою очередь, услышала ее в поезде от двух еврейских актеров из Америки; кроме того, ее автор разрешил себе изрядную вольность в обращении с хасидскими религиозными мотивами. Виртуозность же, требовавшаяся для исполнения припева, в котором певец должен был голосом передать звуки инструментов каждой из групп музыкантов, была лучшим лекарством, заставлявшим забыть о терзающей тело боли.
Все вместе — танцевальный темп, вольнодумные стихи и имитация звучания инструментов — совершили чудо. Не успели еще все скрипачи, цимбалисты и барабанщики клезмерского оркестра доброго ребе Элимейлеха отыграть, как я просунул свою склизкую голову в этот мир. И с тех пор больше никто не слышал, чтоб мама пела Аз дер ребе Элимейлех. Но вы не беспокойтесь, эта песня живет в моем преподавательском репертуаре. Я использую ее как иллюстрацию «искусства творческого предательства»: оно воплотилось в произведениях американского идишского поэта Мойше Надира,[3] который переложил на еврейский лад английскую балладу «Старый дедушка Коль был веселый король».
Вскоре после моего рождения произошли еще кое-какие непредвиденные события. Первым, кто появился в родильном отделении, был не отец, а мой брат. Когда медсестра сказала маме, что ее хочет видеть «мистер Роскис», мама в зелено-голубом больничном халате выскочила в коридор — и тут же густо покраснела, обнаружив там собственного сына — семнадцатилетнего парня со школьным портфелем. Медсестра приняла Бена за моего отца.
Но, если коротко, мое рождение было встречено с большой радостью. Как любила вспоминать мама, папочка, то есть мой отец, разразился хохотом, когда она сказала ему, что беременна; и им стоило бы назвать меня Ицхоком — что означает «он будет смеяться», — как патриарха Исаака, но в семействе Роскис Исааков и так более чем достаточно. Когда она открыла ту же новость Бену, он схватил ее на руки и сплясал джигу. А после, притащив в свой угол календарь (за этим занятием его видела моя сестра Рути[4]), попытался определить дату зачатия.
Выбор имени для меня тоже был делом серьезным, и эмоций вокруг него было много. Довид был патриархом нашей семьи, папиным отцом. Он погиб в Белостокском гетто, а Вторая мировая еще была свежа в памяти каждого. Мою сестру Еву, родившуюся в Канаде во время войны, чуть не назвали Викторией в честь победы Монтгомери[5] над Роммелем[6] при Эль-Аламейне,[7] но мама предпочла имя Ева, в честь ИВО — виленского Еврейского исследовательского института, ныне находящегося в Нью-Йорке.[8] Однако за шесть месяцев до моего рождения кузены Нат и Салли назвали своего первенца Давидом, что для мамы означало необходимость выбрать какое-нибудь другое имя. Но на этот раз, по-видимому, последнее слово оказалось не за мамой. Назвать меня именем отцова отца было не просто проявлением почтения к родителям — это было актом искупления, возвращения сыновнего долга, данью памяти о последнем семейном пасхальном