Вернемся, однако, к Фермеру, Мастеру и михайловской концепции тепла. Да, ощущения братства, любви, веры — все они порождают тепло. Но всплески его уравновешиваются волнами холода, возникающими, когда обретение любви сменяется потерей (а сколько их в судьбе одного только Ульдемира!), когда собратья поднимают друг на друга руку, а вера превращается в привычный ритуал или вовсе безверие. И что же остается?
По Михайлову — служение. Вспомните Иеромонаха в финале романа — пахаря, идущего за сохою. «Эх, еще не понимаешь ты, капитан; но поймешь. Я тут наработаю много, мно-ого!» — говорит он Ульдемиру. Интересная деталь: понимание труда, как формы служения Богу, характерно отнюдь не для православия (а ведь Никодим-то — православный!), а для протестантизма. Православие главным почитает молитвенное служение, причем не личное, непосредственное общение верующего с Богом, а исключительно через посредство Церкви. С точки же зрения протестанта добротно построенный дом не менее угоден Господу, нежели беспрестанная молитва. Признаться, я не в силах понять такого противоречия. Не верю, чтобы Михайлов допустил его по небрежности, не того калибра писатель. А в чем тут фокус — не знаю… Но пройти мимо него, умолчать — не могу.
Но и служение — с точки зрения преодоления одиночества не выход. Это сублимация, замещение. И хотя в романе впрямую ни слова об этом не сказано, но Владимир-Ульдемир явно если даже не понимает, то, по крайней мере, ощущает это. Ведь если вдуматься, речь тут идет скорее о ценностной переориентации. Выход Иеромонаха сродни распространенной среди психотерапевтов методе: если вы не можете изменить обстоятельств, то переоцените их, измените свой на них взгляд и примите их как факт. Возможно, это и спасает психику. Но мне, грешным делом, больше по сердцу Эдмон Дантес, годами проскребающий старым гвоздем двадцатифутовую каменную кладку, чем узник, научившийся любить тишину и благодатный уют своей камеры-одиночки… Впрочем, навязывать своей точки зрения я никому не хочу; возможно, мне, как и Михайлову, просто нравятся люди с квадратными подбородками…
В рамках дилогии выхода из одиночества для своих героев Владимиру Михайлову найти так и не удалось. И не только в этих двух романах — во всем творчестве. Хотя исследование темы продолжилось и в повести «Стебелек и два листка», и в реалистическом романе «Один на дороге» (красноречивые названия, не правда ли?) — в обоих писатель изучает уже определившиеся ранее пути, словно пытаясь убедиться, нет ли в этих тупиках какой-нибудь слабины, щелочки, лазейки, магической точки, по которой можно было бы ударить так, чтобы преграждающая дорогу стена мгновенно рассыпалась во прах. Оба эти произведения — как и некоторые другие, вышедшие в свет уже после дилогии, вроде повести «Ночь темного хрусталя», например — хотя и насыщены великолепными по отточенности сценами, хоть и читаются с ничуть не меньшим интересом, однако принципиально нового — с точки зрения нашего нынешнего разговора — в себе не содержат.
Но…
III
В 1976 году поклонники НФ назвали «Сторожа брату моему» романом года. В 1983 году роман «Тогда придите, и рассудим» был отмечен призом «Великое Кольцо», присуждаемым клубами любителей фантастики — нашим российским вариантом «Хьюго». Наконец, в 1991 году за дилогию Владимир Михайлов был награжден самым престижным из литературных призов в области НФ — «Аэлитой».
Казалось бы, дело сделано. Можно бы и поставить точку. Однако…
В одной из предыдущих статей о творчестве Михайлова я высказал предположение, что на самом деле «Сторож брату моему» и «Тогда придите, и рассудим» — не дилогия, а первые две книги трилогии. В то время я не думал еще о незавершенности того поиска, о котором шла речь у нас сегодня. Я исходил лишь из архитектоники дилогии, действие которой начинается в прологе «Сторожа…» на Земле и завершается в финале «Тогда придите…» возвращением Ульдемира к родным ларам и пенатам. Казалось самоочевидным, что нужен третий роман, который свел бы героев уже в земной реальности. Впрочем, автор со мною не соглашался, утверждая, что мавр свое дело уже сделал…