Нет, не уснуть, беда.
Выйду на спящий двор.
В бочке стынет вода,
синяя, как топор.
И покажется мне,
что, источая свет,
звезды лежат на дне
горстью мелких монет;
и что сам я стою,
словно мальчик из сна,
на неверном краю
ямы, где нету дна;
и сквозь бездонность лет,
через кромешность верст
вот уж лечу на свет
потусторонних звезд…
Вздрогну я оттого,
что неприметный ледок
бездну над головой
выдернет из-под ног.
Иногда картины природы рисуются в стихах прямо-таки эпическими красками:
…и воды ржавые,
и черствый горб земли,
рассохшийся от медленного зноя.
Но вот ударил дождь…
И чтобы не упасть,
деревья радостно схватились друг за друга,
зашлась трава
и, сдерживая страсть,
качнулась рожь упрямо и упруго,
и с шапкою в руках
старик застыл у плуга.
(Гроза)
Идут лишь косцы друг за другом,
мятежные травы тесня.
И в миг, когда ливень нахлынул,
когда прорвалась тишина —
последняя пала травина,
последняя встала копна!
(Перед дождем)
Застыв торжественно на взлете,
огромный трактор на бугре
стоял, как памятник работе.
(Трактор)
Так и напрашивается сравнение этого трактора, стоящего как памятник, с безнадежно-пессимистичными строчками одного из поздних стихотворений Глеба Семёнова его последней книги: «И трактор у дороги / поставь ржаветь без гнева» (№ 456). И хотя вполне справедливо было бы упрекнуть эту первую книгу в идеализации деревни (годы-то были страшные, 1930-е), но и в ней уже не так все оптимистично и светло, и чем дальше ее листаешь, тем зрелее и грустнее становятся стихи: «Печаль — как маленькая птица / в ладонях школьника — тиха» (№ 39), «Холода бежали из-под стражи / и ледком в колдобинах легли» (№ 47) «Далека дорога, далека. / Нелегка разлука, нелегка. / К сожаленью, мы не облака» (№ 50). Не обходится автор и без предчувствия грядущих военных испытаний: «Когда испуганною ранью / в шинели, в запахе ремней / однажды встанет расставанье / над спящей дочерью моей…» (№ 48).
* * *
Следующая книга стихов Глеба Семёнова «Воспоминания о блокаде» двадцать лет пролежала в черновых тетрадях[9]. И только летом 1961 года автор обращается к этим стихам. Толчком послужил, как объяснял сам Глеб Семёнов, тяжелый душевный кризис, вызванный и внешними обстоятельствами, и личными невзгодами. Кризис вновь опрокинул поэта в состояние жгучего одиночества и трагической покинутости, безвременья и безнадежности, сродни тем, что испытал он в 1941 году, и воспоминания о блокаде ожили в нем мучительно непотускневшими. Опять опустевший город, никого рядом — ни родных, ни любимой, ни друзей… Впрочем, я знаю еще один пример блокадника, который именно в 1961 году обратился к старым записям — это Л. Я. Гинзбург.
Такое совпадение наводит на мысль, что двадцать лет — как раз та дистанция, в необходимости которой нуждается блокадный человек, чтобы, наконец, в какой-то степени отстраненно вновь заглянуть в эту страшную бездну.
При чтении второй книги Глеба Семёнова обращает на себя внимание прежде всего ее четкая структура. Книга состоит из 37 стихов, за редким исключением — коротких, а иногда и очень коротких, каждое стихотворение имеет название. Горечь и страдание наполняют книгу. Никакого пафоса и героизма — только фиксация ситуации с некоторым упором на макаберность происходящего.
В первых стихах книги эта макаберность еще анекдотична:
А Марсово — нынче иначе багрово,
и аэростаты в зарю
всплывают поверх мокрогубого рева, —
в нагрубшее вымя суется корова,
привязанная к фонарю.
(Закат)
Но чем дальше мы углубляемся в текст книги, тем трагичнее и ужаснее становятся подробности:
Распался дом на тысячу частей,
и огорожен почему-то
кроватями —
скелетами уюта,
обглоданного до костей…
(Улица)
Иногда прорывается страстный лиризм (при воспоминании о близких — жене, дочке, бабушке), но и лиризм тоже закован в сжатую форму:
Возвращаюсь пешком с вокзала.
Не асфальт, а сплошные кочки.
Хорошо ли ты тюк связала,
не забыла ли шарф для дочки?
Постою, ни вздохнув, ни охнув. —
С пьедестала царя свергают.
Первых раненых
в школьных окнах
неподвижно бинты сверкают.
Очень гулко —
и тихо очень.
Все как было — и все как стало.
…Нескончаемым многоточьем
перестук твоего состава…