Жила старая овчарка, все звали ее Лаской. Она хромала, похожая на ходики. Весь день пряталась от солнца, оживляя пустынное время. Утром она лежкалась в теньке у крыльца. В полдень солнце восходило, и Ласка нежилась в тени у столовки, что возвращала нас времени. А вечером, когда солнце истаивало, ходила она от солдата к солдату, выспавшаяся за день, и ластилась.
Всякий солдат глядел на что-то свое.
У глядящих в пустыню глаза были тусклы и бессмысленны, и потому они мертвели, подобно каменным изваяньям.
Солдаты поживей и позлее глядели на что-то иное: на морщины своих ладоней, на камешек, в арык брошенный. Свободней было глядеть на морщины ладоней… Камешков в арыке хватало немногим, и бывало, что их делили взглядами гневно. Я и сам обнаруживал в себе глухую ненависть с болью, когда, глядя по обычаю на свое деревце и размышляя с ним о чем-то сокровенном, примечал, что кто-то также глядит на него.
Деревце-то едино отдавалось всякому взгляду и немало терпенья стоило порой отвадить от него чужие глаза. Замешкаешься чуть, отвлечешься или забудешься, как чье-то око уж крадется по-паучьи к нему, скорбью и откровениями твоими напитанному. Я же, скряга, как в кошель, в местечко укромное, по крохам хоронил в нем последнее свое богатство — душу, и боялся, боялся его потерять. А иные теряли, не в силах выдержать схватки с чьими-то глазами, что посильней и упорней оказывались, и взгляды их, как звери, бродили, нигде не находя пристанища, и умирали, наставленные последком в пустыню, в желтую стужу песков.
Коченели, смерзались.
И потому свободнее было глядеть на морщины ладоней, на ладони своих рук. Покуда они были твоими.
Этим днем солдаты в Учкудуке, сидя у лазарета, плюют в песок и не успевают растирать сапогом — плевок испаряется в одно мгновенье, словно и не было его. А было желтое солнце. Был солдат, сидящий под желтым солнцем у лазарета. И все. Сколько хочешь в песок плюйся, а все одно — не было этого. А потом и лазарет покажется соляной копотью… Покажется, что влага, и человеческая также, извлечена из него солнцем, и соль посему станет как прах.
Я сижу у лазарета, чую солоноватый привкус на губах. То ли голову проломили — и вот сижу, обливаюсь кровью; то ли ломали, ломали, но, махнув рукой, как на каменного истукана, окропили капельками мутноватого от потуг пота и куда-то ушли. Кто они? И что им надобно от меня было?! Сижу у лазарета для того, чтобы узнать у лекаря — живой ли? О своей смерти я подумал нечаянно, когда приметил, что все живое округ испепелено солнцем, и когда почуял солоноватый привкус на губах. Я подумал тогда: умер — но забыл, растяпа, о своей смерти и до полудня топтал землю, а никто и знать не знал о случившемся со мной.
Как мертвяку мне давно полагалось нежиться в прохладе покойницкой Ташкентского военного госпиталя, посасывать сосульку своих пальцев, и озабочиваться лишь, что скажу, представ перед судом божьим. Но с утра самого ротный послал меня, как живого, подыхать по новой в том пекле, выдраивая горячим песком кашевые котлы. И дембель Свостиков за нерадивость обласкал кулаком по дыхлу, как живого…
«Вы не больны?» Лейтенант медицинской службы склонился надо мной и чего-то выглядывает. «Не знаю. Я…» — «Пойдемте, мне кажатся, вы больны.» Я пошагал за лекарем. В лазарете голова моя закружилась от анальгинного ладана. «Ешьте,» — он сыплет мне в ладошку драже и куда-то уходит.
Сажусь на стул. Драже прячу в карман и тут же со столика ворую пузырек с йодом. Тянуться рукой за комочком ваты мне лень. Комочек ваты не такое большое богатство, чтобы тянуться ради него со стула к столу. Этот летеха очень добр. Только у доброго человека столько пузырьков со снадобьями. Столько йоду, столько мягкой ваты, чтобы залечить раны. А я это своровал. Я гордый. Сам помажу ранку, и сам на нее, чтобы не щипало, подую.
К лекарю приходили и жаловаться, корчась для верности от боли, на рези в животе, а он, позволяя себя обманывать, клал жалобщиков на больничку или в Ташкентский военный госпиталь отправлял. Те думали, что обманули его, и радовались. Радовался и лекарь. Он здорово их надул, поверив в рези, поскольку страдали они от иного, за что класть на больничку или в госпиталь отправлять было не положено вовсе.