— Подноси! — кричат. — Замешивай! Клади! Стену строим! Столько лет всем колхозом возводили — пора бы и лбом в нее ткнуться…
Ровно в пять утра Алевтина Олеговна вышла во двор. Остановилась, глазам своим не поверила, спросила:
— Что это?
— Стену строим! — подскочил к ней давешний молодой человек.
— А стена в подъезде — тоже ваша работа?
— Почему наша? Ваша, общая… А высоко ли она забралась?
— До второго этажа. По лестнице спускаться трудно…
— Хорошо — успели! Через час-другой стена в квартиры прорастет — не войти, не выйти.
— А зачем? Зачем?
— Для лучшей коммуникабельности, — наивно ответил молодой человек, — для удобства общения… А вы спешите, спешите, уважаемая Алевтина Олеговна, нам вашего тумана ох как не хватает…
— Был же туман…
— Вечером-то? Не туман — так, намек. Зрячие поняли, слепые не заметили. Ваш муж, например… Ведь не заметил, нет?
— Нет.
— А надо, чтоб и слепые прозрели.
— Прозреть в тумане? Парадокс!
— Это ли парадокс!.. Вы байку слыхали? Безработных у нас нет, а уйма людей не работает; они не работают, а зарплату получают… Про такие парадоксы сейчас в газетах пишут, по телевизору — каждый день. А мы без газет, мы сами с усами. Тумана не видно? Мы его таким сотворим — никто шагу не сделает. А сделает — в стену упрется.
— Это больно, — тихо сказала Алевтина Олеговна.
Молодой человек сделался серьезным, глупое свое ерничание прекратил. Так же тихо ответил:
— Прозреть всегда больно, Алевтина Олеговна, процесс это мучительный. Но целебный… Сказано: увидеть — значит понять. Но как увидеть? Чтобы понять, надо глубоко-о смотреть, не в лицо — в душу. А тогда и стен не будет.
— Их еще сломать надо…
— Это уж кто сумеет, кто решится. Тоже, знаете ли, подвиг. А иные не захотят, так и жить станут — как жили.
— Как жили… — эхом откликнулась Алевтина Олеговна. Опомнилась, сказала решительно: — Я пойду.
— Идите, — кивнул молодой человек, — и помните: ваш туман станет катализатором. Только в окно его выпустите — и можете быть свободной.
— Свободной? — невесело усмехнулась Алевтина Олеговна. — От чего свободной?
Молодой человек тоже усмехнулся, но весело:
— От того, что в тумане увидите… Опять парадокс получается! Ну просто никуда без них…
Старик Коновалов кладку растил, а Павлик Топорин ему кирпичи подавал, раствор подносил. Ладно трудились.
— Хороший вы народ, мальцы, — сказал между делом Коновалов.
— Интересно, чем? — спросил Павлик.
Весь был в цементном растворе — и майка, и джинсы, и руки, и лицо. Даже волосы слиплись — не разодрать.
— Понимающий, — со значением изрек Коновалов.
— Что же это мы понимаем?
— Что жить открыто надо. Был бы поэтом, сказал бы: распахнуто.
Павлик засмеялся:
— Говорят, распахнуто жить опасно. Вместе с хорошим всякая дрянь залететь может.
— А голова на что? Г лаза на что? Дрянь — она и есть дрянь, ее сразу видно. У тебя в дому двери настежь, ты и вымети дрянь, не храни.
— Неплохая метафора, — оценил Павлик.
— Не метафора это никакая, — сердито сказал Коновалов. — Житейское дело.
— А если житейское, чего ж не выметаем? Дряни накопили…
— А ты не копи.
— Совет принял. Но для меня что копить, что мести — все еще впереди. А сами-то вы как?
— Я, тезка, не копил. И сына тому учил, вот только…
— Не усек науку?
— Похоже на то.
— Почему?
— Понимаешь, тезка, мы в наши годы такими же были — ну, сказано, распахнутыми. И сын мой, и сверстники сына — тоже. Да только время — штука страшная, сопротивляться ему — большая сила нужна. Тебе сейчас сколько?
— Семнадцать.
— Немало.
— Что вы! Нас детьми считают.
— Дураки считают. Но я не к тому. За семнадцать лет сколько заборов тебе понаставили? С первых шагов: туда не ходи, этого нельзя, сюда не садись, там не стой, того не делай, сего не моги… Целый лабиринт из «нельзя» — мудрено выбраться. Вот ты и привык осторожничать: как бы чего не вышло…
— Не привык я!
— И молодец, вижу! А другие вон привыкают, еще и обижаются. Меня раз в школу позвали, как ветерана войны и труда: мол, расскажите, Пал Сергеич, о вашем героическом прошлом. Сидят передо мной пионерчики — чистые, глаженые. Рассказываю я им о чем-то, а сам подмечаю: они меня-то слушают, а сами нет-нет да на учительницу косятся. Та в ладошки захлопает, они — следом. Та сидит смирно — и они сидят. Дай, думаю, расшевелю, пусть посмеются. Война, она хоть и страшная гадина, а смешного тоже много было. А чего? Жизнь!.. Вспомнил я, как в сорок третьем, под Барановичами, фашист на нашу роту напал, когда мы спали. Не ждали нападения, разведка ничего не донесла, разлеглись кто как: кто одни сапоги снял, а кто и штаны с гимнастеркой. Лето, жара. Ну, фрицы и вмазали. Ротный орет: «Тревога! В ружье!» Мы — кто в чем был — автоматы в руки и в атаку… Так, босиком да в подштанниках фашиста и отбросили… Вот ты рыгочешь сейчас, а пионерчикам тоже весело было. Они в смех, а учительница им: «Прекратить сейчас же! Как не стыдно! Война — это героизм, это каждодневный подвиг, и ничего смешного в истории товарища Коновалова я не вижу». Понял: она не видит. Значит, и они видеть не должны. И что ты думаешь? Стихли, заскучали… Жалко мне их стало — ну, до боли. Вырастут, что про нашу войну знать будут? Что она — каждодневный подвиг? Что мы не люди, а какие-то каменные истуканы с памятников?.. Опять я не о том… Я к чему? Эти пионерчики уже застегнуты на все пуговицы. А дальше — больше. И их застегивают, и они ручонками помогают: так, мол, надо. Кому надо? Учительнице этой?.. Меня вон батька всего и учил: никогда не ври. Заставлять будут, а ты все одно не ври. Он сам по правде жил, да и я вроде… А тут — ты уж извини, тезка, — твоего деда назвать хочу. Может, не помнишь, давно дело было, чинил я Андрею Андреевичу его тачку, он рядом пасся. А тут ты бежишь: «Деда, деда, тебя к телефону». Ну, он и скажи, сердито так: «Я же тебя предупредил: всем говорить, что меня нет дома». Мелочь вроде, а тоже, знаешь, кирпичик…