Как-то Катя гуляла по Малой Грузинской и написала стихотворение про бабушку. Она объявила об этом прямо с порога, добавив: «Только ты ведь обидишься».
«Брось, давай читай», требует бабушка.
«Ладно», говорит Катя:
Будешь в памяти всегда,
Старая мадонна,
Дни, недели и года
Ты — моя мадонна.
Бьется в сердце мотылек,
Старая мадонна,
Путь твой близок и далек,
Старая мадонна.
Ты в последний раз рукой
Волосы пригладишь:
Ну зачем тебе покой
Неспокойных кладбищ?
И виновато так смотрит на бабушку. А она: «Хорошее стихотворение, дочуш. И ничего страшного. Я совсем еще не собираюсь умирать».
Окно открыто, идет майский дождь. На подоконнике корявый кактус выстрелил роскошным красным цветком.
«Вон, даже кактус при банте», говорила бабушка, улыбаясь. — «Ой, как я дождь люблю. Сейчас бы скинула тапки и побежала на улицу по лужам прыгать. Так не поймут ведь».
«Не поймут, бабуль», соглашается Катя. — «Лучше я за тебя прыгать буду».
Льет дождь, а внизу по Большой Грузинской проходит большая компания грузин и распевает на четыре голоса гордую песню, пропахшую вином, фруктами, сочным мясом, капающим на пальцы соусом, овечьей шерстью… Так представляла Катя. И сказала об этом бабушке.
«Да, дочуш, да. Ты у меня прям поэт».
И Катя тогда прижималась к бабушке и целовала ее в ухо, а та смеялась и говорила: «Ой, не надо, щокотно».
Да, именно так: щокотно…
* * *
Катя живет с бабушкой. Когда в гостях тетя Римма, мамина сестра-двойняшка, Катя спит на надувном матрасе. Она надувает его до полного головокружения. Накрахмаленное белье пахнет отдушками прачечной: иногда в темноте Катя трогает уголок пододеяльника или подушки: там пришит номерок «88-222. 88-222» — будет повторять Катя через много лет, когда бабушки уже не станет. — «88-222» — это как заклинание, когда особенно паршиво. Но это будет потом, а пока Катя с бабушкой и тетей Риммой мирно засыпают, предварительно поболтав о тети Римминых мужчинах, Катиных мальчиках, а иногда даже и о бабушкиных, между прочим. Ведь бабушка помнит свою первую любовь.
«И вот… Его звали Арсений. Мы назначали друг другу свидание в овражке и долго сидели там на поваленном дереве, смотрели на луну, держались за руки и молчали… Вот это была любовь! А твой дедушка Федор… Он был красивый, как Георг Отц, и такой безобразник. Идем, например, зимой по улице, а он меня как толкнет плечом — и завалит в сугроб. Потом руку подает, вытаскивает. После меня белая такая вмятина остается. Федя называл это «лепить ангелов». Хоть и был коммунистом…»
Бабушка Оля — старый коммунист. Даже сейчас, будучи на пенсии, она волнуется, чтобы не дай бог опоздать с выплатой партийных взносов. В их доме есть красный уголок: каждый месяц туда приходит партийный казначей — собирает взносы с пенсионеров. Иногда казначей опаздывает, а старики стоят небольшой кучкой и ждут. Однажды зимой Катя ужасно разозлилась на казначея, потому что из-за него бабушка простояла на морозе часа полтора. Не дождавшись казначея, остальные старички и старушки ушли, а бабушка упорно стоит на ступеньках — в рыжем пальто с рыжим цигейковым воротником, поднятым до подбородка, в шапке-ушанке с опущенными ушами, в войлочных сапогах «прощай-молодость». Бабушка переминается с ноги на ногу, опираясь на палочку, а Катя все время выбегает на улицу и злится:
«Бабуль, иди домой, давай я за тебя постою».
Но бабушка делает большие глаза и говорит:
«Ты что, я не могу ни-ко-му передавать свой партийный билет».
* * *
Однажды Катя приходит вечером из института, а бабушка заявляет:
«Катька, я сошла с ума».
«Бабуль? Ты?» — Кате даже смешно это слышать. У бабушки ум — светлый и чистый, как алмаз.
«Да-да», — упорствует бабушка. — «Сошла с ума. Я тут сидела в кресле под торшером, вязала, а кресло подо мной как начало ходить туда-сюда, туда-сюда. Но если я и не схожу с ума, то, по крайней мере, это маразм точно».
Через минуту раздается телефонный звонок. Звонит бабушкина старая приятельница по работе тетя Маша Косая.
«Олечка, кажется я начинаю сходить с ума», — торжественно заявляет тетя Маша.
«Как, и ты тоже?» — бабушка даже обрадовалась такому совпадению.