Чувства уже не борются в гнусном сердце Ю. Вибия; он только лжет на них, картинничает человечностью. Он играет свою роль для того, чтобы Сеян мог ловчее сыграть свою. Сеян называет его поступок “похвальным и изумительным”, но, говорит он Ю. Вибию, “восхваляя твое усердие, я не могу воздержаться, чтобы не сделать тебе упрека. Ты сделал примерное дело, не жалея и родного отца для блага отечества, но… ты наполнил грудь мою тоскою”. Однако эта тоска не мешает Сеяну решить погибель старшего Вибия, и он обещается “облегчить его участь своею просьбою у государя”, хотя и знает, что язык его не будет произносить этой просьбы. Нужно еще погубить Кремуция Корда, который, хотя не идет против порабощающего правительства, ибо видит, что в народе погибло стремление к независимости, но хранит независимость собственную и даже назвал Кассия “последним из римлян”. Доносчикам не приходит в голову, что Сеяну нужно спустить с рук правдивого историка, за которым они не знают ничего пригодного для доноса. Сеян сам создал донос. Он говорит поэту Сатрию, что услуга вроде той, которую делает отечеству Ю. Вибий, важнее служения музам, а историку Пинарию Натту указывает на недостаток уважения к правительству в сочинениях историков, между “которыми он бывает”, и приводит злокачественное место из анналов Корда. Он говорит, что вся история Корда “наполнена — если не явно преступными, то двусмысленными выражениями и неуместными похвалами прежней свободе, следовательно, неблагорасположением к настоящему порядку вещей. Цезарь не любит, — продолжает он, — этих возгласов о свободе и правах гражданских. Если Кремуций Корд нагло похвалил убийц Юлия Цесаря, то, конечно, питал злобу к императору и существующему порядку. Надобно доказать это яснее”. Благородный вельможа не хочет открыто подущать к доносу на Корда; он не клеветник, он знает, что его и так поймут, и поэт Сатрий его понял. “Молю богов, — сказал он, — да даруют возможность заслужить твое внимание”. Вельможа и шпион подали друг другу руки на погибель Корда.
Но Кремуций Корд благоразумен и осторожен. Он знает, что римский воздух пропитан шпионством; он знает своих сограждан; знает, что “один в поле не воин”, и ничего не говорит выпытывающему его Сатрию. Сатрий жалуется Корду на современное правительство, на его любовь к доносам, ропщет на положение поэта. “Или хвали Ливию, Сеяна, или не пиши, — говорит он Кремуцию. — А попробуй воспевать старину… “Он не любит настоящего, — закричат тогда, — он хочет восстановить прошедшее”. А не то отыщут какую-нибудь аллегорию, какой никогда поэт и не предполагал; да, наконец, он и тем виноват, что он поэт, а не все поэты угодны цезарям. Следить за ним! А нужно только сильному сказать — следить за таким-то, и такой-то как раз попадет в беду. Цезарь и поэты не уживаются в одном государстве… Довольно, чтоб раз почли тебя неблагонамеренным — не поправишь дела”. Кремуций знает свое положение; он не вверяется голосу поэта-шпиона, у которого в засаде спрятаны шпион-историк Пинарий Натт и шпион-сенатор Фирмий. “Есть одно самое ужасное горе, перед которым бессильны все бедствия, — говорит Сатрию Корд, — это горе — нечистая совесть и тяжесть чужой крови и чужих слез. На свете нет силы, способной поколебать честного человека”. Сатрий идет далее в своем достойном искусстве; он перебирает своей подкупленной рукою все чувствительные струны в нежной душе Кремуция Корда; он говорит, что “теперь нет закона, кроме произвола тирана и его любимцев. Закон попран, поруган; закон исчез вместе с добродетелью; обман, раболепство воцарились на место добродетелей. Бойся жены твоей, — говорит он. — Бойся собственных детей твоих, которым ты даровал жизнь. Если сын твой впал в распутство, — не останавливай его, иначе он донесет на тебя! Ты думаешь, его накажут как отцеубийцу, по старине — нимало: его поставят в пример юношеству как образец верности государству и отечеству. Бойся каждого, кому ты оказал благодеяния: теперь в обыкновении платить за добро доносами, и, когда узнает император, доносчику причтется в большую добродетель его неблагодарность… Но скоро, кажется, придет чреда и Тиверию: любимец отправит в Елисейские поля сперва семейство Германика, потом и Тиверия, прикажет пожаловать его богом, а потом захватит власть, и мы падем пред новым владыкой”. Кремуций не высказывает ничего годняго (?) закона и случайно обнаруживает засаду. Три шпиона налицо перед жертвой, обреченной подлым временщиком на верную погибель. Нравы их до такой степени упали, что они уже не очень и конфузятся своего гнусного умысла. Сатрий спокойно говорит Кремуцию: “Я не враг тебе, а только друг самому себе, как и ты, как и каждый человек. Все равно другой бы воспользовался твоей ошибкой и получил бы за то выгоды: так почему же было не воспользоваться мне самому?” Вывод очень логичный, хотя очень подлый. Экономические соображения — выше всего… “Жена, дети — что будешь делать!” философия века снисходит к положениям. Люди отрицают геройство духа, и римский pater familias